Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чурики сгорели
Шрифт:

Меня подозвала продавщица газированной воды. Налила стакан воды с сиропом. Очень хорошо помню, что с сиропом. А в другой стакан налила чистой воды — умыла. Видно, я с отчаяния пустил слезака. Дала деньги на дорогу. Я добрался до дому, когда родные, обзвонив все больницы, начали обращаться за справками в морги…

Мера личной доброты… Отец был всегда строг со мной. То немногое, что задержалось в воспоминаниях пятилетнего мальчишки, связано с моими провинностями.

Помню табакерку на его столе. Светлую табакерку из карельской березы. У меня был кукольный театр. И я таскал для кукол папиросы из табакерки. Отец стоит, около стола.

— Это ты берешь у меня папиросы?

Отец, очевидно, вообразил, что я начал курить. А я помню лишь, как мне было

страшно признаться в содеянном. Отец настаивал…

Осталось в памяти утро, когда я услышал по радио сообщение об открытии первой очереди метро. Мы завтракали. Вернее, завтракали мама и папа, а я стоял около двери в углу. Скорей всего я оказался там потому, что плохо вел себя за столом. Я спросил:

— Папа, ты возьмешь меня на открытие метро?

— Прежде научись хорошо себя вести.

Мы не успели побывать с отцом в метро…

Но строгость отца не противоречила моим представлениям о нем. Он остался в памяти суровым, смелым и таинственным, с той особой жизнью, о которой можно прочесть лишь в книжке, да и то не во всякой.

Я придумал легенду, в которую верил долгие годы, верил наперекор всему: отец жив, он получил секретное задание и должен был объявить себя умершим. Он выполнит задание и вернется.

Воображение мое будоражили мандаты, которые хранились в жестяной коробке. «Предъявитель настоящего удостоверения уполномочен при задержании кого-либо требовать полного содействия от всех представителей как военных, так и гражданских властей, а также от всякого гражданина. Пользоваться правом проезда в штабных, служебных и особых вагонах на пассажирских, воинских, товарных поездах и паровозах. Имеет право хранения и ношения всякого рода оружия».

С браунингом отец никогда не расставался, даже летом, даже на юге, — это была привычка, оставшаяся со времен работы в ЧК. В выходной день он любил чистить оружие. Начинал с любимого браунинга и кончал именным маузером. Много лет спустя, после смерти отца, в складках старого кресла, забитых пылью и табачной крошкой, я нашел оброненную им пулю.

Из воспоминаний об отце я придирчиво отбирал лишь то, что отвечало моим представлениям о нем — представлениям сугубо возвышенным и героическим. Таким героическим, что не оставалось места ни для чего обыденного, человеческого.

В бумагах отца я нашел тоненькую брошюру. На обложке стояла его фамилия и гриф «совершенно секретно». Это было «Руководство по массовым облавам и обыскам». Отец был председателем одесской ЧК. Я знал, что чекисты вынуждены были проводить расследования, аресты и расстрелы. Знал также, что именно тогда у отца началась скоротечная чахотка. Но я не хотел или не умел сопоставить одно с другим. Я не задумывался, почему именно тогда он занемог. Кстати, Дзержинский, узнав о болезни чекиста, послал из Москвы с нарочным ящик шпрот. Отец съел все до единой банки, выздоровел, но с тех пор не мог видеть шпроты.

Мера личной доброты… Однажды мама показала мне письмо, которое написал отец в день моего рождения. Я родился в Москве, а отец в это время был в Вологде.

«14.3.1930. Родная моя! Я не могу описать тревоги, которая охватила меня сегодня утром, когда, приехав с завода, я получил телеграмму о том, что ты в больнице. И я не знаю, с чем сравнить это радостное чувство, гордое и вообще какое-то странное чувство, которое я пережил с чудовищной быстротой, когда услышал по телефону, что все благополучно и что у меня есть сын, твой и мой сын! Должно быть, надо впервые стать отцом, чтобы пережить это. Никогда не думал, что это так может трогать, что это так может наполнить всего, что не поймешь — то ли хочется смеяться и прыгать, то ли плакать от какой-то смешной радости и умиления к тебе и моему сыну. У меня был, вероятно, очень легкомысленный вид, когда я брел с телефонной станции в свою гостиницу. Я смутно помню, что прохожие останавливались в изумлении, так как я поймал себя на том, что на всю улицу смеялся и слезы текли по лицу и очкам, так что ничего не было видно. Только теперь могу тебе сказать, как я смертельно трусил, боясь, что с тобой может что-нибудь

случиться. Я дошел до того, что последний месяц вскакивал по ночам, бредил и однажды насмерть напугал соседа…» — прочел я. Отец — и вдруг плакал. Это казалось невероятным.

В дневнике отца, времен первой мировой войны, меня привлекла одна страница, привлекла своей необычностью:

«20. IX.1914. Яблонов. Пока наш полк ничего не делает. Офицеры пьянствуют, бьют зеркала в ресторанах. Солдаты грабят мирных жителей.

27. IX.1914. Карпаты. Темная осенняя ночь за окном. Чужая квартира в чужой стране. Кругом разбросаны в беспорядке вещи — символ чужого интимного счастья, семейного уюта. Жил, страдал, радовался, чувствовал мощные порывы жизни или брел безропотно по пути своему кто-то неведомый, чужой человек, от которого остались только, как жалкая память, обломки мебели и разбросанная по углам безмолвная, не дающая ничего ветошь.

Зачем, по какому праву я здесь? Как смел я вчера, ища пристанища, взломать дверь чужого жилища? Как смел проникнуть в чужую тайну, бесстрастно перебирая вещи, будящие в другом неведомом уме лучшие чувства о семейном счастье? На столе, покрытом бумагой, испещренной математическими выкладками и мелькающим часто между ними одним только именем „Marie“, мерцает свеча.

Кто эта Marie? Молодая ли женщина с прекрасным, умным лицом, тихим движением глаз и спокойной улыбкой, ободряющая счастливого математика? Невинное ли дитя с лицом ангела, первое дитя счастливой семьи, залог ее счастья? Бездушная ли кокотка, будящая пьяные чувства, от которых душно становится в рабочем кабинете, которые прерывают строгий порядок чисел и которые выливаются в одно только слово: Marie? Не знаю. Чужой человек взял с собой ее портрет, не оставил ничего, кроме имени на столе: Marie.

Темная осенняя ночь за окном. Под порывом ветра слегка колеблется пламя свечи. В конце дома хлопает дверь. Уродливо темнеют углы комнаты, выступает силуэт хромоногого рояля, жалкого калеки с порванными струнами, с разбитой в щепы крышкой. Тоскливо в чужой квартире, в чужой стране. Страшно за себя и за всю дикую толпу вооруженных людей.

Темная осенняя ночь за окном. Хочется далеко в горы, хочется освежить горячую голову, хочется вздохнуть полной грудью. Душно…»

Меня обижало, что друзья отца чаще всего вспоминали о его внимании, доброте к людям. Мне казалось, они должны говорить о другом, каким бесстрашным и отважным был отец. Казалось до тех пор, пока не понял, что отец мой был добр. Он оставался таким, когда сражался в Одессе, и когда был одним из руководителей Всеукраинской чека, и когда, возглавив «Экспортлес», стал советским купцом, и когда мотался на сплаве по Вологодскому краю. Людям запомнилось, что он был добр, в этом заключена самая дорогая память о человеке. И когда я это понял, отец из книжного героя стал для меня прежде всего отцом.

ПОЗНАЙ СВОЕ ВРЕМЯ

В десятом классе меня судили. Нет, не было ни судьи, ни народных заседателей, ни скамьи подсудимого, не было и строгого: «Встать, суд идет!» Все было проще, а в чем-то страшнее.

Вечером за мной зашли двое. «Надо поговорить». — «О чем?» — «Пойдем поговорим». — «Мне некогда». — «Было бы лучше, если бы ты пошел с нами».

В комнате одного из приятелей собралась вся наша компания. Ждали меня, и, как только я вошел, все замолчали.

«Мы решили спросить тебя кое о чем и хотели, чтобы ты ответил».

Все началось с того, что на школьной сцене, той самой, сколоченной из горбыля, мы поставили пьесу Бориса Горбатова «Юность отцов». Пьеса о молодежи революции, о ребятах, которые собрались в городе, только что освобожденном от белых. Самому младшему из них, Ефимчику, пришла счастливая мысль провозгласить «Коммуну номер раз». Он так и написал на попавшемся под руку куске фанеры. Ребята собрались под одной крышей — под крышей коммуны. Пьеса о любви и смерти, о мужестве молодых и их мечте. Все было совершенно в характерах этих ребят, так совершенно, как бывает лишь давно минувшее, высвеченное из настоящего.

Поделиться с друзьями: