Чувства и вещи
Шрифт:
Землетрясения, несомненно, бывали во все тысячелетия и века. Но чтобы дети играли в эту — или в любую иную — реальную или фантастическую трагедию (войну, кораблекрушение, нашествие марсиан), они должны чувствовать, что взрослые ведут себя — или вели бы — на уровне событий. Дети обладают повышенной нравственной чуткостью к добру и злу, к малодушию и мужеству…
О большом, взрослом мире можно судить по играм детей. На этом построен жестокий и мудрый рассказ американского писателя-фантаста Рэя Брэдбери «Вельд».
Родители оборудовали для детей комнату-телевизор; стены ее и потолок, повинуясь мысленному желанию, становятся живыми фрагментами трехмерного, красочного, реального до непредвиденных
Дети все время хотят видеть вельд — африканскую пустыню, львов.
События развертываются в доме, который сам кормит, поит, одевает, развлекает и убаюкивает хозяев, больших и маленьких. Автоматы освободили людей от малейших физических и умственных усилий. Вот и в детской комнате стены-телепаты послушно показывают то, о чем думают дети. Достаточно мимолетного желания, каприза — и они в Стране чудес Алисы или в пустыне, где львы пожирают добычу…
Все больше повинуясь человеку, дом, насыщенный чудесами, берет над ним все большую власть. Вещи перестают быть вещами в старом, традиционном смысле слова. Рождаются новые, сложные отношения между человеком и его, казалось бы, неодушевленной собственностью. Или, точнее, между вещами и их одушевленной собственностью — людьми.
Когда родители, обеспокоенные влечением детей к жестокому миру африканской пустыни, хотят лишить их волшебной комнаты, те в последний раз вызывают львов…
В рассказах современных фантастов трансформация воспоминания, изображения или мысли в живую, осязаемую реальность — обычное дело. Меня потрясает не то, что львы выходят из стен и пожирают родителей, а тихое, умиротворенное состояние мальчика и девочки, когда они, сидя посреди лужайки в той же волшебной комнате, уплетают за обе щеки ленч, чувствуя себя с этой минуты единственными полновластными хозяевами — или полновластными рабами? — чудо-дома.
Ибсен говорил о юности, что она — возмездие (мысль, глубоко близкая нашему Блоку); у Рэя Брэдбери возмездие — детство.
В детской игре мир отражается как в сложном волнистом зеркале или в разбитой веслом воде: одновременно и странно и точно, незнакомо и узнаваемо. Отражается не только видимое, реальное, но и сама нравственная атмосфера жизни. Африканская пустыня и львы в телекомнате не исключение.
Что остается детям в мире, лишенном естественных красок и естественного величия?
«Сколько в ребячьих играх горького сознания недостатков подлинной жизни, сколько мучительной по ней тоски!» — писал Я. Корчак на заре нашего столетия. И дальше: «Какой ребенок сменяет живую собаку на игрушечную, на колесиках? Какой ребенок отдаст настоящего пони за коня-качалку?»
Тогда — конь-качалка, сегодня — львы Рэя Брэдбери.
Одна из загадочных и, быть может, трагических особенностей жизни заключается в том, что, вырастая, мы поразительно быстро забываем душевные состояния детства, оттенки этих состояний. В редкие высокие минуты детство в нас оживает. Но ощущаем ли мы в будничном течении дней понимание детства как чего-то духовно близкого, совершенно родного? Многие ли могут вслед за Сент-Экзюпери повторить: «Я из страны детства…»?
Дети — поэты, дети — философы, утверждает Я. Корчак. Поэты, потому что сильно радуются и сильно горюют, легко сердятся и крепко любят, философы, потому что склонны глубоко вдумываться в жизнь.
А потом? Куда это уходит? Почему умирает? Почему, когда маленькие становятся большими, поэты и философы — редкость?
Для меня это один из самых глубоких и трагических вопросов жизни. Может быть, виноваты сами большие? Что-то не поняли, растоптали душевное состояние, которое уже не повторилось. Вот и умер поэт. Думаю, что достаточно не уловить и одного тончайшего оттенка душевного состояния ребенка, чтобы в чем-то навсегда обеднить
внутреннюю жизнь человека.Я совсем не помню себя ребенком и, должно быть, поэтому не особенно верю людям, утверждающим, что они хорошо помнят изнутри это время жизни. Для меня каждый ребенок — таинственное существо с иной планеты, на которой некогда — чем дальше, тем неправдоподобнее это кажется — обитал и я. Но ведь и бабочка, наверное, не помнит себя гусеницей, хотя, быть может, именно тогда сложился узор ее крыльев и определилась игра оттенков, которая потом в лучах солнца стала реальностью. И вот, когда я общаюсь с дочерью, как часто страшит меня незащищенность этого мира, которому природа не дала кокона, пока не выкристаллизуются сила и красота крыльев!
Для меня это удивительная, малоизученная планета, мир, полный неоткрытых материков и неисследованных морей.
Повинуясь уже имеющим немалую традицию стереотипам, я чуть было не написал сейчас, что дети — наше будущее, завтрашний день не метафорической, а совершенно реальной в физическом и социальном смысле планеты. Но мне кажется более актуальной мысль Корчака о высокой этической ценности детства самого по себе. Не потому, что будет, а потому, что есть.
Мне кажется, что утилитарное отношение к детям (будет ученым, изобретателем, космонавтом…) сейчас особенно опасно. Они — сегодняшнее чудо мира. От сознания этого чуда, от отношения к нему зависит, разумеется, Завтрашний день планеты. Но в каждом отдельном ребенке важно в первую очередь видеть то, кто он есть, а не то, кем он будет, и в детстве вообще — не только обещание, начало чего-то, но сложный, духовно богатый мир, в себе самом заключающий высокий смысл.
Я не случайно назвал мысль Корчака о бесконечной сегодняшней ценности мира детства актуальной. Развитие науки и техники, колоссальное убыстрение темпа жизни ведут к тому, что этого мира становится все меньше — не количественно, а качественно, — детство делается все короче, детство-роман вырождается в детство-новеллу…
Парадокс заключается в том, что человек раньше покидает детство, чтобы с опозданием войти в подлинную зрелость. Возрастные пороги человеческой жизни сместились опасно и странно: в мире возник массовый тип инфантильного двадцати — двадцатипятилетнего человека (возраст декабристов!), выломившегося давным-давно из детства, как выламывается иногда инкубаторный цыпленок до срока из яйца, и не подающего отчетливых надежд, что в ближайшем он станет взрослым мужем.
А может быть, ничего удивительного, а тем более парадоксального в такой ситуации нет и для человеческой жизни эта логика совершенно естественна: чем раньше — тем позже?
Пушкин, Толстой и Блок, герои «Войны и мира» были людьми долгого детства. Это, вероятно, не аргумент. Гений есть гений, а Наташа Ростова — лицо вымышленное. Но если мы обратимся к документам — дневникам, письмам и т. д., — рисующим духовную жизнь передовой части русского общества, то увидим, что долгое детство — именно долгое — сыграло явственную роль в нравственном становлении реальных и, в сущности, обыкновенных людей, которым мы обязаны весьма многим в развитии духовной жизни и культуры России.
В равной степени это относится и к нашим современникам. Человеком долгого детства, что явственно отразилось в его письмах и дневниках, был Феликс Эдмундович Дзержинский.
Разумно ли, однако, в век реактивных самолетов расхваливать дилижанс? Если даже удастся реставрировать один или два, не будут ли они иметь чисто музейную ценность? Можно ли формировать оранжерейно композицию человеческой жизни, нимало не заботясь о том, «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе»?
Как вернуть человеку долгое детство? В мире больших городов, телевизоров, транзисторов, ниагарских водопадов разнообразнейшей информации…