Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
Жара высушила болота, и сначала загорелась земля, а потом лес, но на этой стороне, где жил Емеля, в земле было, видимо, больше влаги, и земля не горела. А смотреть на закате на ползущий по небу дым с холма, на котором когда-то, до Леты, стоял Велесов храм, а у нас – Кремль, было красиво и безопасно; так же красиво и безопасно смотреть, как на экране рушатся нью-йоркские башни-близнецы, или на других экранах, с другой стороны земного шара, наблюдать, как разваливается на куски пламени и камня Сталинград.
Иногда Емеля с отцом забирались на высокую сосну, которая стояла на месте будущего Успенского собора, и видели всю горящую равнину, внизу, на месте Замоскворечья. Пожалуй, это была самая большая красота, которую Емеля встречал в своей жизни.
По царапинам и запаху на медвежьем дереве (это была сосна), которая стояла на месте сталинского памятника Юрию Долгорукому, по болтовне сороки, по стуку топоров Емеля научился узнавать последние новости, в дома вернулись опять люди, и в новом Велесовом, сделанном тяп-ляп храме, – куда ему до прежнего, – горел огонь, а в Успенском, недалеко от Велесова храма, горели восковые свечи и шли службы. Веры и рода разные, а земля одна – русская.
И войны меж родов не было, ибо люди устали от ярости и ненависти, да и особый, странный покой земли московской был таков, что мирил меж собой потом и мечеть, и храм буддийский, и лютеранский, и православную церковь, и костел тож. Время это было похоже на последнее десятилетие двадцатого века, минута в тысячелетней русской истории, когда на смену династии Ульяновых, в смутную пору меж двумя империями, накануне реставрации, пришли туземные феодалы и бурные разбойники с быстрым умом и отсутствием тормозов в исполнении своих желаний, движимые основным инстинктом куша и власти. А некоторые, как они себе внушали, – инстинктом спасения государства. Все эти иваны, абрамы, михаилы, олеги, вагифы, владимиры и прочая, прочая осуществили совместный врозь проект проникновения в будущее, решив купить и владеть ими, обломками мутировавшей, чтобы выжить, второй раз за век, империи, которая формально почти совпадала с пространством по имени русская земля.
Узнал Емеля и о том, что умер старый медведь, отец его отца, Щур, и закопан в медвежьей пещере, что была на месте Вспольного переулка, возле нынешнего индийского посольства и дома Берии, погиб его двоюродный брат, когда полез за медом на дерево. Случилось это в районе Бронной.
На дерево мудрые и опытные охотники подвесили колоду, брат толкнул колоду, колода отошла и легко ударила брата, брат толкнул ее сильнее; мог бы и остановиться, в уроках есть свой смысл.
Но брат Емели не умел понимать смысла преподаваемых уроков, школа дала ему время для выбора и ни одного шанса понять смысл происходящего, и только после пятого толчка колода ударила брата так, что он упал наземь и перестал дышать. Таков был финал медвежьего диссидентства.
Пришли люди, содрали с брата шкуру, встали на колени и стали громко просить Велеса, чтобы он простил им убийство медведя, потому что, мол, есть нечего, приближается зима и нужна шкура для этой зимы и мясо, чтобы есть в долгую московскую холодную зиму.
Емеля с отцом, не раз пережившие голод и холод, смотрели на них из-за медвежьего дерева, понимая их заботы.
Мясо. Жизнь. Холод. Дети. Страсть. Вполне причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом.
Иное – мы.
Власть. Куш. Гордыня. Совсем не причина для человеков быть отчасти зверем, живущим иным законом, ибо пребывают эти человеки в тепле и достатке, едят разное мясо, и только голодно их тщеславие и их бесовство. Наблюдая их, живущих сегодня как раз на месте Черторыя, – трудно даже поверить, что они – потомки тех пришлых родов, которые убивали зверя и снимали с него шкуру, движимые только нуждой.
Эти люди были жестоки, но совестливы. Когда они убивали и сдирали шкуру, их терзало раскаяние, и молитвой очищали они душу свою. Голод домочадцев и ответственность мужчин за них были причиной жестокости этих людей.
– Видишь, –
сказал Отец, – никогда не воюй с тем, чего ты не понимаешь, лучше остаться без меда и живым, чем с медом и без шкуры; жаль, что твой брат, судя по результату, думал иначе.И эта, уже медвежья, вслед за Волосовой, смерть не понравилась Емеле, мед точно не стоил потери возможности жить обычной лесной жизнью. Куда было проще, безопаснее и естественнее, переплыв через Неглинную, взобраться на холм, не снижая скорости, залезть на сосну и увидеть вдалеке огромное пространство леса и макушку храмов Велеса и Успенья, всю будущую Москву, а недалеко от них – уже живущие своей будничной жизнью, западную столицу русской земли – Киев, а за ним – Варшаву, Париж, Берлин, Рим, Царьград и, наконец, Стокгольм и Осло, из которых, если присмотреться, выплывали ладьи, в которых, ростом с муравья, с мечами за поясом и веслом в руке, сидели крохотные бойкие люди, и имя их было – у морских пиратов – викинги и у речных – варяги – и спешили в те самые парижи и лондоны, в которых и без них хватало веселья, где вовсю, не останавливаясь ни на час, длилась тьму веков варфоломеевская ночь. Российская история кровава, но не кровавей истории азий и европ – людей резали, свергали, сжигали, государства громили друг друга, осененные очередной новой горячей идеей или верой, или версией веры, которую каждый род хотел иметь в одиночку и обязательно на свой толк (и это еще в лучшем случае). В конце концов, речь же не шла о персональном тщеславии, нефтяных войнах или будничном погроме.
Картина была почти похожа на ту, когда мы, сидя дома у экрана, смотрим последние новости из Палестины и Иудеи, из Сербии, Косово или Ирака, но прочая, прочая, прочая, где жутко благородные человеки взрывают мосты с мирными, но заведомо неблагородными человеками.
Медведко со своей сосны видел бесконечный лес, реки, и это было так красиво, а главное, он чувствовал, что может пробежать любое расстояние и, не отдыхая, бежать дальше; это, конечно, была заслуга Деда.
В шестнадцатилетнем Емеле проснулась новая, незнакомая ему доселе острая и будоражащая сила, которая весной всегда жила, летала, бурлила, пахла и роилась вокруг него и всегда огибала его жилистое, темное и крепкое тело, а теперь эта сила проникла в него и, покружив в нем, вырвалась наружу, заставляя бессонной ночью до рассвета бродить по ночной Москве.
Главы, в которых Емеле снится предчувствие любви, как и предчувствие боя, обязательно посещающие душу и тело человека мужеского пола в его шестнадцать лет
И когда однажды к священному медвежьему дереву в ночь Ивана Купалы в свой двенадцатый день рожденья пришла молиться девочка, которую звали Ждана, и была она нага и в лунном свете розова и тепла, Емеля, не понимая себя, подошел к ней, и она, приняв его за божество, легла на траву, закрыла глаза и протянула к нему руки.
И в эту минуту на Емелю сошел сон, почему-то весенний сон, и было ему шестнадцать человеческих лет и сорок медвежьих, потому что все его ровесники были как раз на середине жизни, а кого-то уже не было в живых. Емеля поплотнее закопался в отцовский мех и поплыл в свой сон на медленной лодке, мать с берега помахала ему рукой. Лета была молода и знакома больше, чем все, кого он видел рядом, Лета провожала его в каждый сон.
Лодка остановилась, Емеля вышел из нее, на нем было только лоскутное одеяло, Ждана вытащила руку из-под одеяла и сказала сонно:
– Погаси свечу, скоро будет утро.
Емеля повернул голову к свече, дунул на нее, пламя заколебалось, но не погасло, тогда Емеля намочил пальцы и сжал фитиль свечи. Фитиль затрещал, и огонь исчез. На пальцах осталось тепло.
«Я хочу спать, – сказала Ждана; она повернулась к нему спиной, – обними меня, как я люблю». Она сама положила одну лапу Емели себе на грудь, на край нежности – выше соска и ниже шеи, вторую на живот, но рука Емели опустилась чуть ниже.
«Я хочу спать, – сказала Ждана, – я устала». Но неожиданно для себя стала чувствовать руку.