Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:

«Поспать не дашь, – сказала она, полупросыпаясь, – медведь и есть медведь».

Но сказала это нежно и в предчувствии жадного тепла опять повернулась к нему, лицом ткнулась в шерсть на груди, и тепло поползло по губам, сначала загорелись они, потом вспыхнула шея, потом волна перекинулась на живот, потекла в пах, в бедра, помедлила и обрушилась на все тело.

Ждана застонала и вцепилась пальцами в Емелину шерсть, повернулась на спину, обхватила Емелю ногами:

«О, мой милый медведь».

«Ждана, – говорил Емеля, – какое счастье, что мы живем с тобой уже сто лет».

«Всего час», – сказала Ждана.

«Тысячу лет», – сказал Емеля.

«Тысячу лет», – согласилась Ждана и больше ничего не помнила, пришла в себя

вся в слезах, обнимающей шею Емели.

«Что ты?» – испуганно говорил Емеля.

«Не знаю, – говорила Ждана. – Наверно, уже утро. Каждый раз все так непохоже, принеси мне попить и посмотри, сколько на градуснике за окном».

«Оттепель, – сказал Емеля, – два градуса тепла». Он налил из-под крана воду, она была холодной и напоминала по виду родниковую воду из святого колодца, если не замутить на дне песок, что булькала не одну тысячу лет из земли в овраге Переделкино, как раз возле сгоревшей дачи Андроникова и речки Сетунь, из этого родника пили воду русские патриархи и которая сначала перестала быть, как только попала в руки делателей нового времени, потом, правда не без труда, во времена начала реставрации, опять потекла в жизнь человеков.

Емеля сам сделал глоток. Нет, вода была невкусна, он не привык к такой.

Емеля просыпался медленно, как во сне. Как в замедленной киносъемке движутся кони и балерины, плавно, и брызги от воды – в стороны, в каждом – солнце и каждый медленно-медленно, как смычок Иоки Сато, на «Страдивари» играющей реквием Моцарта на Малой Бронной 4 июля 1971 года в доме возле Патриарших на дне рождения Жданы. И упаси бог, если эта медленная съемка пойдет недолжно, весь день Емеля будет ходить, как будто его ударило колодой в первый раз, когда он лез на дерево.

«Никогда не просыпайся быстро, – учил его отец. – Как между вашим раем и адом есть чистилище, так и между сном и явью есть время, в человеческих снах оно размером с воробьиный глоток, в медвежьих – размером с огромную чашу, и если ты пройдешь его медленно, значит, ты будешь в яви жить нормально и жизнь тебе будет видима, как дно моря сквозь стекла маски в золотой бухте Коктебеля. Поспешишь, и ничего, кроме мути, не разглядишь, не выпрыгивай из сна, как парашютист без парашюта, иначе все пойдет кувырком».

Главы о берлоге, которая была вместилищем Емелиного сна, его свободы от людей, его одиночества, его понимания устройства главной невидимой и никем не нарушаемой жизни, жизни, протекающей мимо воли, знания и сознания, существующей вне быта человеков и вне их общежитий, таких как барак, государство, семья; мимо вер, законов и обрядов, которые бывают столь же тесны и неудобны

Вот почему Емеля даже в день своего рождения просыпался медленно, чтобы все шло не кувырком.

Лежал в своей берлоге, в которой нет лишних вещей, в которой вверху вместо потолка – корни деревьев, но не смертельно, как в Суздале с Волосом, кругом вместо стен – красивая жесткая земля, похожая на камни валаамовых скал всех цветов радуги, когда лодка входит в протоку между дерев, стоящих на камне, как бронза на камине, вместо пола – тоже земля, но коричневого цвета, выглаженная и выметенная шерстью тысячи поколений медведей.

В берлоге нет идей, предметов, золота, бронзы, мяса и печей, в берлоге нет кроватей, нет женщин, нет власти, которая, по определенью Макиавелли, самоценна, нет кораблей, самолетов, птиц, пароходов и машин, в берлоге нет даже звуков ночной скрипки на площади Флоренции, играющей Вивальди возле памятника Давиду, рядом с Джакомо Медичи в окружении картин Леонардо, Рафаэля, Джотто и Микеланджело. В берлоге всегда обитает только один-единственный сон и единственная душа спящего в ней во время жатвы.

Главы жизни меж снами, в которых Емеля узнает о том, что он будет отцом, и о том, что у него есть жена, а у Деда это не находит восторженного отклика

Было 24 марта – как раз день пробуждающегося медведя,

природа на этот раз подгадала точно, обычно весна на весну не приходится, чтобы вот так, именно 24 марта, но сегодня, в день своего семнадцатилетия, Емеля проснулся вовремя; шесть из девяти весен он просыпался раньше или позже, а сегодня – о чудо – в свой день.

Отец уже встал и, прислонившись к стене, чесал брюхо лапой, выбирая клочья соломы из свалявшейся за зиму шерсти.

– Доброе лето, – сказал Емеля. Отец похлопал его лапой по плечу. Раньше Емеля пригнулся бы, а сегодня в нем была какая-то новая сила, пришедшая к нему в последнем сне, и еще немного – в пробуждении, он рукой чуть толкнул отца в грудь и почувствовал: медведь чувствует грудью его силу.

Емеля из берлоги выбрался первым. Снег почти сошел на поляне под деревом, но дальше и вокруг его еще было достаточно – ноздреватого, желтого, твердого после минувшей ночи.

Солнце стояло в зените. Подал руку, за ним выбрался Дед. Это была их последняя мирная зима. Народу становилось вокруг все больше, на оставленные места текли новые рода. И Москва, раздвигая границы, принимала этот народ, давая каждому место – и изгнаннику, и честолюбцу, воину и торговцу, миря их и уча жить одним общим народом. Тоже случится и с Америкой, но позже, спустя многия века.

Так уж заведено на вашей земле: обжитое место никогда не бывает пусто, на землю шумеров приходят аккады, на место египтян – арабы, на место греков – европейцы, на место этрусков – римляне, на место римлян – итальянцы, на место финнов – славяне, на место индейцев – Европа, и в библиотеках, где на полках лежал Гильгамеш, Еврипид и Софокл, потом Шекспир и Свифт, уже лежат Байрон, Шекспир и Достоевский, а там уж Кафка и вслед им – непрочитанный Солженицын.

Пухла от люда Москва, и жить Медведко и Деду рядом с человеком становилось опасно, в первые же дни они перекочевали в тихое место, в наше время имеющее имя Тишинки, недалеко от медвежьей пещеры, где был похоронен Щур, где не было собачьих следов и следов лыж.

Совсем рядом с местом, где любили друг друга Ждана и Емеля, Дед и Медведко облюбовали себе холм около старой сосны и там начали свою летнюю короткую жизнь. Забавно, что каждый раз, засыпая, Емеля как будто умирал и, воскресая весной, ощущал жизнь иной, чем она была зиму назад. Только сон менял Емелин ум и дух, и мысль, и слово, и ту, каждый раз новую, музыку, которая не звучала, но светилась в нем.

Это был год 996-й времени князя Владимира, когда была освящена Десятинная церковь в Киеве, на месте гибели двух варягов, первых пострадавших за христианскую веру на русской земле, и когда напали печенеги на Васильев, год, когда в Риме первый немец на святом престоле, папа Григорий Пятый, родственно надел корону на голову своего двоюродного брата Оттона Третьего, мечтавшего о возрождении империи, как и сегодня мечтает о возрождении империи нынешний управитель земли русской, год, когда Мурасаки Сикибу писала свою седьмую из пятидесяти четырех книгу романа Гендзи Моноготари, год, когда конунг Харальд приказал поставить камень и высечь на нем слова в честь «Горма, своего отца, и Тиры, своей матери, тот Харальд, что овладел всей Данией и Норвегией и крестил датчан, как Владимир с Добрынею, на два года раньше, чем оные».

А зимы Емеля действительно боялся. Когда однажды, проснувшись в оттепель, раньше времени, Емеля отправился по тонкому подтаявшему льду через речку, лед обломился, и Емеля чуть не утонул, спас Дед, и Емеля с тех пор помнил Дедовы слова: зимой живое не живет, а временно умирает, если хочешь жить долго, спи.

Не захотевшая впадать в очередные зимы в спячку русская империя протянула свой трехсотлетний, даже не мафусаилов, век, и затем, мутировав, вместе со всем миром – второй, еще короче – семидесятилетний – и благополучно изнемогла до новой спячки в новую зиму, упаси бог – бодрствующую, подтверждая медвежью забытую мысль: чем больше спишь, тем глаже живешь…

Поделиться с друзьями: