Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Куст, казалось, распалил себя. Да, в нем бушевала сила, спорившая с обреченностью.

— Смотрите, — кричал «бабушка» Сережа, — это же неверьятно!

Наверно, чтобы скорее выразить свой восторг, он всегда восклицал «неверьятно!» — через мягкий знак — для сокращения тягучего, как товарный состав, длиннющего слова.

Сергей Иванович называл их бездарностями, не прощал им пропусков занятий, опозданий, ничего не прощал, а в душе был добрее всех. Довольно быстро разгадав это, они, мальчишки и девчонки из кружка, и прозвали его «бабушкой». За терпение. За нежность. За все лучшее в человеке.

А Костю звали тогда Подпляском...

Да,

его звали Подпляском, Таня и не знает этого. Он всегда подпрыгивал за этюдником. Подпрыгивал и выбрасывал в сторону, к банке с водой, руку, чтобы пополоскать кисть. А погоняв ее по палитре, которую он сам себе делал все больше и больше, потому-то ему не хватало красок, снова прыгал к картонке или холсту, как будто мог опоздать, для мазка и отскакивал, чтобы посмотреть на этот мазок с расстояния.

Тогда «бабушка» Сережа впервые назвал его «Подпляском».

Успокоившись, он объяснил им, что нечто невероятное вышло, потому что Костя не занимался подробностями, а писал куст, как в наши дни говорят, общей массой. В этом весь секрет бушующего куста.

Костя слушал о своей работе, как о чужой. Он забыл, что это его работа. Он сам себя забывал, когда писал. И приплясывал, забывшись...

Через много лет ему не удавалось даже рассказать об этом Тане, ее не занимало увлечение мужа живописью, и он молчал, а она гневалась, крича:

— Господи! Есть же у нормальных мужиков хобби, даже вывихи, называй как хочешь, но — понятные! Рыбалка, футбол-хоккей, автомобиль, марки, домино... мало ли что там еще! А этот — мажет, мажет! Ну, помазал и — хватит! Так нет! Хорошо, укрась квартиру, вешай на стенки, пожалуйста. Тоже нет. Помажет и сунет на антресоли. С ума сошел?

Почему же? Он ненормальный? Правда, полночи пел на кухне — без слов и музыки... А все же пел и играл! Что ж тут ненормального? Ему все кажется, что крупицы беспечности, сейчас он скажет совсем непутевое слово — безответственности, когда можно, например, сигануть с береговой кручи в незнакомую реку, да еще если Таня смотрит на этот никому не нужный, глупый прыжок, содержат в себе что-то от счастья. Быстро все прошло...

А почему, собственно, быстро? Мишуку уже десятый год... «Неверьятно!» — сказал бы «бабушка» Сережа, единственный старик, который до седых волос оставался ребенком, готовым всем вокруг отдавать себя.

Может быть, этим привлекла и Юля?

Иногда он заходил на вокзал. Разговаривали, отдыхая. Домой возвращался поздно, тревожась, что Таня пожалуется на эти поздние возвращения отцу, но она молчала, доказывая, что не жалобщица. И еще, конечно, спасибо ей, берегла отца, помня, как болен Михаил Авдеевич. Приступы, приступы... Жизнь остывала в нем, как огонь в печи. Жутко думать, но и эта мысль пронзала душу по пути домой.

А дома сгущалось угрожающее, как динамит, молчание. Когда Таня перебралась спать в комнату к Мишуку, сначала охватила недобрая радость: «Не ушла!» Потом спросил сам себя: «А куда ей уходить?» Чужой город... На заводе ее все любили, но ведь ко всем не уйдешь и на заводе жить не будешь. Она одна. И так ему жалко стало Таню — до физической боли под ребрами, что дал себе слово — в ближайшее воскресенье поехать на вокзал и объявить Юле, что знакомство их обрывается.

До воскресенья оставались считанные дни. Работа посменная, и чаще всего он просыпался, когда Таня была уже на заводе, за своим кульманом, — сейчас там решалось что-то с кауперами. А Мишук — уже в школе. И все тяжелее

было от ощущения, будто проснулся совершенно один. Один — не в квартире, а на всем белом свете.

Он привык к бутербродам и холодным яйцам, сваренным вкрутую. И запискам Тани, настроченным стремглав, как телеграммы, и обязательно лежавшим на кухонном столе. Лишь иногда в записке — насмешливая фраза: «Заварка кончилась, хлебни молока, говорят, вкусно и питательно».

По воскресеньям семья иногда собиралась.

Но перед тем воскресеньем, вечером, Таня отправила Мишука к деду, на Сиреневую, в другой конец города, а сама после молчаливого завтрака быстро принялась мыть посуду — ложки громко звякали о тарелки и бурлила в мойке вода. Вытерев руки, Таня хотела уйти, но он вдруг жалобно попросил:

— Посиди со мной.

А когда она, подумав, отодвинула табуретку и присела, как можно ниже нагнул голову.

— Так и будем сидеть? — спросила Таня.

— Не знаю, с чего начать...

— Хорошо, я помогу. Ответь, в конце концов, себе и мне на вопрос: «Как ты живешь, Бадейкин?»

Он стал подыскивать слово, способное расположить Таню к тому, чтобы она набралась терпения и выслушала исповедь. Коротко на этот ее вопрос не ответишь, но ведь можно исповедаться хоть в выходной? Нужного слова никак не находилось, и Таня, не дождавшись, сама ответила на свой умный вопрос:

— Примитивно ты живешь, Костя.

— Да, — подтвердил он, цокнув языком.

— Еще молодой человек, — всплеснула Таня своими тонкими руками, — а впечатление, что тебе уже ничего не интересно!

— Старый молодой человек...

— Но ведь это страшно, — подытожила она, вставая. — Для молодого — это все равно что мертвый!

И ушла, не оглядываясь, по коридору их квартиры своим летящим шагом.

Все у нее было особенное, свое. Этот летящий шаг. И быстрые движения рук — не торопилась, а от рождения была стремительной. И шея, на редкость длинная, наклоненная вперед, словно бы для того, чтобы не казаться такой на редкость длинной. И глаза — серые, круглые, устремленные вперед, как прожекторы. Иной раз она пролетала мимо, казалось, ничего не видя. Но в глубине ее глаз жило выборочное внимание ко всему, что она не считала посторонним для себя. И губы — особенные, неповторимые. Плоские, почти без припухлости, но очень резко обрисованные губы.

Спокойными во всем ее облике были только волосы, бело-золотистые, падающие на спину длинным, волнистым потоком или заплетенные в полукосу и все же рассыпающиеся внизу или в толстую косу, брошенную за плечо. Спокойные, как она ни мешала этому, ничего с ними поделать не могла.

Вечером Костя вспомнил о Юле и все же поехал к ней, чтобы не откладывать. По дороге все время звучали куски утреннего разговора: «Как ты живешь, Бадейкин?»

Юля встретила его печальными словами:

— У тебя ямы под глазами.

Она была приодетой, похоже, ждала его каждый вечер. Он смотрел и думал, какой же удивительно складной она была — до совершенства. Это ей даже мешало. Каждая черточка на лице и каждая пуговка на одежде прилажены безукоризненно — и живое переставало быть живым. Лицо Юли напоминало сочно отретушированную фотографию.

Сразу после печальной фразы Юля улыбнулась:

— Не забыл, что надо смеяться?

— Над собой?

— Ну... Опять заныл!

— Больше не буду.

— Пойдем, я провожу тебя, — предложила Юля, когда пришел час закрывать торговлю.

Поделиться с друзьями: