Чужая шкура
Шрифт:
Я сижу между Ивом Берже, который все время пытает меня, какого я мнения о его книге, при этом рассказывая, каких писателей сейчас издает, и Женевьевой Дорманн, которая некогда вылила на меня в газете целый воз дерьма за то, что я разнес в пух и прах одного ее приятеля. Но с тех пор они успели поссориться, и она больше не держит на меня зла. Только лишь появились первые строчки финальных титров, как в зале зажегся свет.
— Нда-а… — со вздохом поднялся передо мной Бернар-Анри Леви.
Иногда мы переглядываемся с ним, но не здороваемся из-за того, что пишем друг о друге. В беспокойной тишине скрипят кресла. Несколько вежливых хлопков в глубине зала выдают тех, кто только сейчас проснулся. Лица, осоловевшие от просмотра этой очень дорогой, очень длинной и очень посредственной картины (ее молодой режиссер пользуется незаслуженным успехом), оживляются,
В очереди за своей порцией Бернар Пиво напомнил мне, что в самом скором времени нам предстоит обед в честь его избрания папой и моего назначения кардиналом. Мы обменялись шутливыми поздравлениями.
— У вас какие-то перемены, правда? — вдруг спросил он, потупившись. — Выглядите отменно.
— Он на лыжах катался, — вмешалась пресс-атташе «Галлимара». Она ни на шаг от меня не отходит, словно моя похвала их автору сроднила нас. — Бернар, а вы читали «Скобянщика» Гийома Пейроля? Фредерик в восторге.
— Попробуйте суфле, — отвечал ей Пиво.
Ретируюсь к лифту. Филипп Лабро пожимает руки тем, кто уходит до ужина — так родственники торжественно провожают пришедших на погребение друзей покойного. Затаившись в нише гардероба, под висящими пальто, кинокритик сбирает в микрофон урожай мнений о пресс-показе для радиопередачи. Его ассистентка, которой очень трудно найти добровольцев, застает меня врасплох и сажает перед ним на стул. Нас разделяет гардеробная стойка.
— Фредерик Ланберг, что вы скажете об этом фильме?
Я с легкостью обругал картину, тем более, что сам был на ней неофициальным консультантом. Есть какое-то жестокое удовольствие в этом занятии — наплевать самому себе в лицо, хоть и лицо как бы не твое, и плюешь как бы не ты. Слышу свой голос, равнодушный, циничный, пресыщенный. Ремо Форлани облизывается на каждую издевательскую характеристику, которую я выдаю, и как только я делаю паузу, поощрительно мне кивает. С ума сойти, как быстро я опять приспособился к этой светской жизни. При мысли о Брюгге у меня не возникает ни сожаления, ни облегчения, ни даже стыда. Жестокая борьба в моей душе уступила место привычной и всем открытой пустоте. Как прежде, я вижу перед собой руки, протянутые для рукопожатия, поднятые бокалы, кривые улыбки и враждебно повернутые ко мне спины, как прежде слышу позади шепот. Выйдя из подполья, я снова стал для них маяком, флагманом, впередсмотрящим до первой перемены курса.
Прижавшись в стеклянной трубке лифта к своим собратьям-хищникам и их литературной дичи, я заметил, что все отводят глаза. Не знаю, какой заговор они сплели в газете за время моего отсутствия, и не желаю знать, кто так жаждет занять мою должность. Пусть занимает, я за нее больше не держусь.
~~~
Я все-таки вернулся на пятый этаж, к знакомым неоновым бликам на зеленом линолеуме коридора, к урчанию кофейного автомата, к аквариумному освещению. Во всех трех палатах царит та же тишина с ритмичным пищанием энцефалографа, звяканьем банок, которые устанавливают в капельницы, расплывчатыми улыбками медсестер и неустанным воркованьем голубей за окном. Иногда я путаю карты пациентов. Рапортую 119-й, как идут дела в бакалейном магазине 145-го, рассказываю 112-й о серебряной медали, которую внук 119-й получил на состязаниях по слалому в Валь-Торансе, описываю 145-му, как идет в Лувесьене ремонт дома, купленного мужем 112-й еще до аварии. Часто я делаю это сознательно. Если вдруг они меня слышат, им будет не так одиноко, они отвлекутся, почувствуют связь с товарищами по несчастью.
Номер 145 — марокканец, вся семья у него осталась на родине. Номер 112 — мать троих детей, от нее я должен скрывать, что она одна выжила после аварии. Номер 119 — пожилая дама с безмятежным лицом, она обречена, дети ее укатили на зимний курорт, попросив врача обеспечить «комфортную терапию», как здесь называют эвтаназию. Глядя, как по трубочке из капельницы течет розоватая жидкость, которая потихоньку отравляет ее, я рассказываю о ее юности в ателье Пикмара в Мюлузе, напоминаю, как она работала с тканями, вышивая на них узоры, говорю о великом счастье быть матерью, бабушкой, а скоро уж и прабабушкой… А потом отвлекаюсь от нее самой и переключаюсь на Шарля-Альбера, ее мужа, который
утонул в море. Или на Карин.Изо дня в день я мало-помалу открываю душу этим призрачным собеседникам. Рассказываю им о смерти жены, о том счастье, что было мне послано взамен, о том, как я чуть не потерял рассудок; в общем, посвящаю их в свою историю. Бакалейщика Абделя номер 145 избили скинхеды. Благотворительная организация позаботилась о нем, оплатила лечение в этой престижной клинике, где нередко оперируют звезд тайком от журнала «Вуаси». Я не стану восхвалять благородную помощь со стороны и защищать французов, объясняя, что не все они расисты, как мне советует Брюно Питун в своей подсказке; нет, мы с ним отправимся в шоколадный город, погуляем вдоль канала Наполеона, и я опишу ему появление Карин в трусиках и лифчике над крышами ее миниатюрного отеля. Глядя на неподвижное лицо Абделя, я вдруг понимаю, что до сих пор влюблен. Именно на его месте раньше лежала Доминик. После каждой фразы я замолкаю со страхом и надеждой, вдруг удастся почувствовать себя виноватым, вдруг сами стены, где я месяцами держал ее за руку, взбунтуются, возмутятся от этакого кощунства. Но ничего не происходит. То ли палату так хорошо дезинфицируют после смерти пациента, что здесь больше нечего делать ее душе. То ли она вновь толкает меня к Карин. И к Ришару.
Возвращаясь на авеню Жюно, сознательно обхожу стороной улицу Лепик, чтобы не смотреть в окна студии. Поднимаюсь по мягким изгибам Коленкур и всякий раз чуть задерживаю дыхание перед автобусной остановкой. «Жук» с ключом в замке все еще здесь. Брошенный хозяином, он не прельщает ни воров, ни дорожные службы. С каждым прошедшим днем у него появляются лишь новые штрафные талоны под дворниками. Он меня ждет.
Мне совсем не хочется возвращаться к прежней жизни. Достаточно того «оздоровительного курса», что я прохожу в больнице; пятый этаж, где звучат мои послеобеденные монологи — идеальная сцена для воссоздания реальной жизни, хотя мой зритель ни на что не реагирует. Я стараюсь уверить себя, что чувство дискомфорта, которое я испытываю, связано исключительно с усами, растущими под накладкой. Это неприятно, но во время разговора — вполне терпимо. И еще хочется верить, что когда я перехожу от кровати к кровати и все рассказываю вполголоса о моей двойной жизни, пусть краткой и нелепой, я тем самым поддерживаю хоть какую-то связь с Карин. Конечно, эта временная работа в качестве аниматора свалилась на меня не случайно. Не решаясь взяться за перо, я произношу вслух свою историю и получаю возможность взглянуть на нее со стороны, осмыслить по-новому, я ищу в словах Карин причины ее поведения. При появлении медсестер или интернов я умолкаю. Все чаще и чаще они извиняются, понимая, что помешали. Брюно лечит темпераментной болтовней, я же доверил этим людям свои тайны, они будто стали моими сообщниками в неком странном и опасном деле. Почему-то всем окружающим от этого не по себе, можно подумать, я могу пробудить в подсознании пациентов какие-то оккультные силы во вред рассеянным медсестрам и торопливым врачам. Наверное, обстановка стала напряженной, но и заботиться о больных стали лучше.
Около шести вечера я расстаюсь со своими слушателями и по дороге к машине, а потом слушая в пробках новости, ощущаю такую же раздвоенность, как раньше, когда существовал в двух лицах. Значит, иногда проблемы с «эго» решаются обычным стремлением помочь другим. Бывает, делаю небольшой крюк и объезжаю кварталы тех, которых я вслед за Брюно отказываюсь называть «коматозниками» или «пятыми» — (в Анри-Фор пациентов тактично обозначают номером этажа), а именую только «своими слушателями». Я представляю их здесь, в реальной жизни, которой они лишены, пытаюсь вернуть им привычную обстановку, захожу в магазины рядом с их домами и все вглядываюсь в лица продавцов и кассиров: вдруг им почудятся во мне знакомые черты, вдруг они хоть на секунду встревожатся.
У Брюно Питуна прорезался наконец голос. Его возвращение на пятый этаж было встречено заметным облегчением и жаркими объятиями в пику мне.
— Ну и ну, Соланж, каша ты манная, что это за цвет? Глазам не верю: десять дней меня не было, а ты глянь, как порыжела! Вот оно, мое влияние!
В ответ старшая сестра что-то зашептала ему на ухо, поглядывая в мою сторону. Он перестал ухмыляться, забрал у меня карточки и сказал мне «спасибо» укоризненным тоном. В то самое утро из комы вышел Абдель. Полицейским, которые пришли к нему за описанием скинхедов, он сумел рассказать лишь о девушке в лифчике, которая ела шоколадный город.