Цицерон
Шрифт:
Цицерон доказывает, что для счастья достаточно одной гражданской доблести; он рассказывает о несчастьях, пережитых им самим, о своем изгнании; рассказ не лишен риторических красот, но становится более искренним, когда автор пишет, что смерть страшна лишь тому,кто не верит в божественную природу души. Как и при разборе первого парадокса, где опровергается мысль, что наслаждение может быть подлинным благом, Цицерон выступает против эпикурейцев. Он имеет в виду, как можно полагать, не Аттика, с которым его связывала, как мы не раз отмечали, большая духовная близость, а эпикурейцев, толпившихся вокруг Цезаря; ложно понятый эпикуреизм ведет к разрушению ценностей, близких сердцу каждого подлинного римлянина. Об этом Цицерон говорил и раньше, в речи против Пизона. Однако при доказательстве тезиса о том, что только мудрец по-настоящему богат, Цицерон использует типично эпикурейский аргумент: подлинно богат тот, как учил и Эпикур, кто ни в чем не нуждается. В качестве отрицательного примера приводится триумвир Красс; и дабы у читателя не осталось никаких сомнений, Цицерон приводит знаменитый афоризм, который приписывали Крассу: «Тот не может почитать себя богатым, кто не в состоянии содержать на свой счет несколько легионов».
Еще более показателен парадокс о мудреце — единственном, кто воистину достоин звания гражданина. Положение это не входит в число самых известных заповедей стоицизма. Впервые его сформулировал Зенон, но в определенном контексте, раскрывавшем смысл. Цицерон же использует парадокс, чтобы изобразить «дурного гражданина», человека, разрушавшего все, на чем стояло римское государство, толкавшего на безнравственные поступки консулов, презиравшего сенат,
Суждение «только мудрец свободен» иллюстрируется по контрасту образом «императора», то есть полководца, преданного своим страстям, алчности, ярости, сладострастию. Идет ли здесь речь о Цезаре? Внешне, конечно, нет, и ничто не дает оснований подозревать, что имеется в виду именно он. Но при мысли о фантастических доходах, принесенных галльской кампанией, о миллионах сестерциев, которые он собирается еще истратить на общественные сооружения в Риме, от подобных ассоциаций трудно отделаться. Цицерон знал эту сторону деятельности Цезаря лучше, чем кто бы то ни было. Рассуждение касалось, помимо Цезаря, и всех тех, кто окружал себя немыслимой роскошью и оправдывал свои дурные страсти словами о том, что «мы первые люди (principes, «принцепсы») в государстве». Был ли то намек на приближенных Цезаря, сказочно обогатившихся в ходе гражданской войны? Или имеется в виду более широкий круг — легкомысленные аристократы, забывшие о делах государства и бездумно увлеченные своими рыбными садками? В одном месте, кажется, речь идет о Лукулле — там, где Цицерон вкладывает в уста некоего полководца слова: «Я вел длительные и трудные войны, я командовал легионами, правил обширными провинциями», после чего описывается, как этот полководец застывает в восхищении перед картиной или статуей. Можно, конечно, возразить, что Цицерон был другом Лукулла и не случайно сделал его действующим лицом одного из своих диалогов. Но речь ведь идет не о конкретном человеке и друге автора, а об определенном типе сенатора. Лукулл лишь символизировал этот тип; в сатирической зарисовке римского общества эпохи Цицерона отдельные личности не так важны, как общая картина нравов. Люди, которые претендуют на имя principes civitatis, первых и главных в государстве, сами низводят себя до уровня рабов. Они даже отдаленно не похожи на вождей республики, где бережно хранятся нравы предков.
Таким образом, в маленьком сочинении дан серьезный анализ причин гражданской войны: распущенность черни, постоянно возбуждаемой демагогами, безудержное честолюбие «первых людей», неспособных более играть в государстве роль, по традиции им принадлежащую, алчность полководцев, которыми движет не жажда славы и чувство долга перед родиной, а тщеславие и, главное, стремление к обогащению сверх всякой меры. Три силы, которые в диалоге «О государстве» находились в равновесии и тем обеспечивали незыблемость римского государства, пришли в состояние полного разложения, знаменующего гибель гражданской общины.
Едва ли не самый парадоксальный из всех — тезис, согласно которому все доблести, как и все пороки, равны между собой. Было время, когда Цицерон, обращаясь в речи «В защиту Мурены»к Катону, возмущался этим тезисом, а больше потешался над ним. Неужто разумно считать равными преступлениями, если один без всякой на то надобности зарезал цыпленка, а другой прирезал собственного родителя? Ироническая фраза раскрывает подлинный смысл парадокса: значение поступка, каков бы он ни был, заключено не в его материальном результате, а в мотивах, которые его вызвали. Результаты действия, его практические следствия сами по себе не имеют нравственного смысла, ни положительного, ни отрицательного. В подтверждение этой мысли Цицерон приводит классический пример: жители Сагунта, оборонявшие город, убили своих отцов, чтобы спасти их от рабства. Отцеубийство было, бесспорно, вызвано благородными намерениями. Цицерон воспроизводит здесь в чистом виде известную стоическую доктрину, согласно которой следует различать поступок, свершенный по собственной воле, выражающий внутреннюю сущность человека, и поступок того же человека, за который ответствен не он, а внешние обстоятельства. Отсюда следовало: находясь перед выбором между Цезарем и Помпеем, Цицерон сделал его, подчиняясь лишь внутреннему голосу и не принимая во внимание возможные последствия. Побежденный (а это зависело не от него, это решение Судьбы), он не менее полноценен нравственно, чем друзья Цезаря — те, что последовали за своим вождем не ради прибыли и не из желания уничтожить республику; они, победители, заслуживают не большего и не меньшего уважения, чем он, побежденный. Те, кто стал на сторону Помпея, тоже не сделались по этой причине сразу «добропорядочными людьми», boni. Что-что, а уж это Цицерону известно с давних пор. И он не видит ничего дурного в том, что бывает у закоренелых цезарианцев Гирция и Оппия и в то же время посещает Варрона, который был и остался убежденным помпеянцем.
Не случайно вступление к «Парадоксам стоиков» открывается именем Катона, который в те дни находился в Африке и руководил борьбой против Цезаря. Разумеется, говорит Цицерон, красноречие Катона — стоическое, оно основано на вопросах и ответах, касающихся частных обстоятельств дела, и не имеет ничего общего с красноречием Цицерона и Брута, прошедших школу Академии. Но разве при разнице в формах выражений нельзя сохранить единство взглядов, нравственных и политических? Разве стоическое красноречие только от того, что оно стоическое, меньше воздействует на слушателей, по крайней мере на подготовленных и образованных? Цицерон, другими словами, надеется, что нравственные принципы, которыми руководствуется Катон, могут оказать влияние на людей, ныне стоящих у кормила государства; от этих людей зависит в конечном счете судьба Рима. Цицерон хочет поднять римлян на борьбу против диктатора, возродить старинную доблесть, он надеется, что под грудой пепла еще тлеет прежний огонь, что колесо Фортуны повернется.
Цицерон еще не поставил последнюю точку под «Парадоксами стоиков», когда в Рим пришла весть о самоубийстве Катона. Человек, воплощавший совесть умирающей республики, не захотел дожидаться прощения от Цезаря. Верный своим принципам, верный моральным и философским обязательствам, которые на себя принял, он предпочел уйти из жизни. Самоубийство его, вызвавшее столетием позже восхищение Сенеки, было ужасно: один, лицом к лицу с Судьбой, он наносит себе удар мечом, вбегают слуги, перевязывают рану, останавливают кровь, но едва слуги вышли, Катон срывает повязку, руками разрывает рану. Для тех, кто, подобие Цицерону, решил выжить, то был урок и упрек. Показательно, что именно Катон после Фарсала спас Цицерону жизнь, помог добраться до Италии и ни в малейшей мере не осуждал его, другие же помпеянцы не были столь великодушны и ничего не поняли в скрытых движениях души Цицерона. Помня благодеяния, глубоко уважая Катона, Цицерон соглашается на просьбу Брута написать похвальное сочинение в честь его дяди. Дело, однако, было нелегким, автор оказался, по его собственному выражению, перед «задачей Архимеда», где решение в высшей степени неочевидно. Можно ли прославить Катона, не сказав ничего о его убеждениях, о выступлениях в сенате, всегда направленных против Цезаря, о том, на какой путь он встал с самого начала гражданской войны, как поддержал Помпея? Но даже похвала серьезности Катона, твердости его духа и преданности своим убеждениям вызовет недовольство цезарианцев, авернее — их ярость. Сочинение в честь Катона было явным вызовом, но Цицерон от него не уклонился. Сочинение во славу Катона не сохранилось, о нем мы знаем лишь в самых общих чертах. Там был рассказ о детстве Катона, когда уже обнаружились главные свойства его характера — твердость, презрение к опасности, чувство чести в сочетании с серьезностью, что заставляло даже значительных людей уважать Катона, несмотря на его юный возраст.
Создание сочинения в честь Катона требовало немалого мужества. Цицерон решился на этот шаг, твердо рассчитывая не только на «милосердие» Цезаря, но и на понимание. И не ошибся. В своей небольшой книжке Цицерон обратился к той же проблеме, что в «Парадоксах», — к проблеме отношений между нравственной
значительностью человека л его поступком. Цицерон восхвалял Катона и за то, и за другое. Цезарь решил отвечать, он написал ответ на пути в Испанию, где предстояло сразиться с последними помпеянцами. Еще один духовный поединок, какие в прошлом бывали между Цицероном и Цезарем нередко. Цезарь осыпает Катона упреками, ставит ему в вину множество ошибок, но, споря с автором хвалы, признает его высокие достоинства.Памфлет Цезаря под названием «Антикатон» не сохранился. Известно лишь, что эта полемика еще более прославила Катона.
«Брут», «Парадоксы» и «Катон» показывают, что Цицерон не утратил интереса к политике и защищал все те же идеалы. Не имея возможности делать это в речах, он отстаивал их в сочинениях философского плана. Живет он то в Риме, то на Тускульской вилле, где ему всегда писалось и думалось особенно легко, навещает Гирция и Долабеллу, который тем временем вернулся из Африки и, как кажется, помирился с Туллией; Цицерон дает Гирцию и Долабелле уроки ораторского искусства и слушает, как они, подобно юным ученикам риторических школ, занимаются «декламациями»; Цицерон получает приглашения на обеды то в дом к одному, то на виллу к другому, а обеды у них так удивительно вкусны. Ораторские упражнения, которым и сам Цицерон отдает дань, помогают ему мало-помалу восстановить здоровье, подорванное испытаниями последних лет. Убедившись, что больше не приходится опасаться преследований со стороны Цезаря, Цицерон как бы расцветает. Он ходатайствует за друзей, все еще опасающихся вернуться в Рим, и надеется добиться для них прощения у Цезаря. Кое-что ему и вправду удается сделать — вскоре после возвращения Цезаря в Рим Цицерон пишет Титу Ампию Балъбу (претору в консульство Цезаря и заклятому врагу диктатора), что тот скоро получит охранную грамоту и сможет вернуться в столицу.
В письме к одному из своих друзей, Луцию Папирию Пету, Цицерон рассказывает, как живется ему в «новом Риме», где все зависит от воли одного человека, где нет больше законов, а потому нет и свободы. По отношению к цезарианцам он держится с подчеркнутой предупредительностью, пытается добиться их дружбы, они тоже крайне предупредительны к Цицерону. В самом деле уважали цезарианцы оратора или притворялись, сказать трудно. Сам Цицерон надеется, что они искренни, хотя и не до конца в этом уверен. Царящая вокруг атмосфера напоминает атмосферу царского двора, и лицемерие — обязательное условие выживания. Исчезла свобода слова — «парресия», которую греки считали одним из главных признаков свободной гражданской общины; в это самое время в одном из своих сочинений ее прославлял Филодем. Цицерон прекрасно знает, что Цезарь отдал специальное распоряжение — каждое его слово друзья Цезаря изо дня в день передают диктатору, но Цицерон все же постоянно бывает в их кружке. Неизвестно, правда, достаточно ли точно его речи доводятся до сведения Цезаря. Среди людей, которых Цицерон до поры до времени считает друзьями, он по своему обыкновению говорит весьма вольно, позволяет себе рискованные остроты, которые тут же передаются из уст в уста; ходят по городу и словечки, которых он никогда пе произносил, но молва приписывает их ему. Попадаются и весьма опасные, но Цицерон успокаивает себя: Цезарь — человек проницательный, он сумеет отличить подлинник от подделки. А в глубине остается все та же мысль: главное — остаться верным себе, сохранить чистую совесть, а каковы будут последствия и как распорядится Судьба, от нас не зависит. Так Цицерон прилагает к своей жизни парадокс стоиков, согласно которому все заблуждения, как и все достоинства, стоят друг друга и внешние проявления человека имеют мало общего с его внутренним духовным содержанием. Все большим доверием проникается он к наставлениям стоической морали и все чаще старается вести себя в соответствии с ними; теперь он может рассчитывать только на самого себя, он погружен в духовное одиночество и оказался в положении стоического «Мудреца». Вот почему стоицизму была суждена такая важная роль в эпоху принципата, первый черновой очерк которого складывался как раз в эти годы. Для Платона еще в большей мере, чем для Аристотеля, счастье человека зависит в первую очередь от счастья гражданской общины, одно с другим нераздельно. Некогда Цицерон и сам думал так, но идеальную эту норм> постепенно разрушили сначала годы изгнания, потом — события гражданской войны. Надеяться на поддержку общины, на свободный диалог с гражданами больше по приходилось. Утрата внешней свободы требовала уравновешенности свободой внутренней, «автаркией», которая в этих условиях становилась особенно необходимой. но сказать, что Цицерон стоит у начала духовной эволюции, когда ка протяжении первых столетий империя подобная жизненная позиция приобретала постепенно все большее значение.
Теперь Цицерон мог еще раз вернуться к занятиям теорией красноречия. В течение лета он пишет небольшой трактат, как утверждает автор, по просьбе Брута. Называется трактат «Оратор». Цицерон шутливо замечает, что повторяет судьбу Дионисия Младшего: лишившись власти в Сиракузах и изгнанный из города, он стал школьным учителем в Коринфе. Опираясь на свой опыт наставника красноречия, Цицерон намерен создать образ идеального оратора, такого оратора, может быть, никогда не было и не будет, но его можно себе представить. Невольно бросается в глаза разительное сходство цицероновского идеального оратора с идеальным мудрецом стоиков: последний — тоже существо воображаемое, образец, ни для кого не достижимый, но тем более важно создать образ, волнующий, будящий стремление к идеалу, образующий как бы эталон жизненного поведения. Фидий, изваявший Зевса или Афину, не стремился воспроизвести черты того или иного реального лица, он хотел воплотить «идею», образ, живший в его душе. Так и Цицерон прислушивается внутренним слухом к голосу совершенного оратора. Он мыслит как истый последователь Платона и вполне сознательно снова и снова возвращается к своей излюбленной идее: живой источник красноречия — философия. Кажется, будто снова заговорили участники диалога из трактата «Об ораторе». Однако важны и различия. В «Ораторе» Цицерон говорит от своего лица, он опирается на собственный опыт, причем в такое время, когда традиционное римское красноречие умолкло, когда нет больше Антокия, Красса и других государственных мужей, выведенных в трактате «Об ораторе». Теперь рождается красноречие иного рода — в нем искусство говорить прежде всего связано с искусством мыслить. Далее Цицерон ссылается на Демосфена. Разве можно забыть — и Бруту меньше, чем кому-либо другому, — что великий афинский оратор до конца боролся против Филиппа? Считать его образцом — долг каждого настоящего республиканца. Идеальный оратор — тот, кто найдет в себе силы восстать против тирана. Цицерон полагает, что именно Брут способен следовать примеру Демосфена. Что это? Похвала, обычно воздаваемая в вводной главе? Такое толкование вполне возможно, но чувствуется в этих учтивых словах и нечто иное — прикровенный призыв стать на путь Демосфена, быть независимым, уметь словом зажечь толпу, сделаться вождем народа и властителем дум. Трактат и представляет собой перечень приемов, с помощью которых можно этого достичь. Вряд ли стоит все их перечислять; вполне традиционные приемы красноречия располагаются по обычным рубрикам — нахождение материала, его расположение, поиски выразительных средств, доказательств — с особым вниманием к тому, чтобы они были «подобающими», — умение найти необходимый тон и уровень рассуждений, близкий и понятный слушателям. Все это, разумеется, ремесло, технические приемы красноречия, но они основаны на опыте самого Цицерона и согреты его эстетическим чувством, наполнены его творческими находками, и потому Цицерон каждый раз отыскивает слова, идущие прямо в душу слушателя. Прекрасные рецепты, которые, однако, предполагают, что оратор обращается к свободным гражданам, что живет и действует он в res publica и что тирана нет. Итак, «Оратор» можно понимать как побуждение к действию, обращенное к Бруту, чье имя само по себе вызывало у каждого римлянина мысль об изгнании царей. Цицерон говорит, что уже сейчас, управляя Цизальпинской Галлией, Брут держится превыше всяких похвал. Он достойно продолжает традицию великих римлян; лишь люди, подобные Бруту, способны возродить республику такой, какой она была некогда, свободной и избавленной от застарелых пороков, приведших ее к гибели: от продажного красноречия демагогов, от пустых политических вожделений, от невежества «первых людей в государстве». Единственное препятствие на пути истинного возрождения — «тиран». Думает ли Цицерон о немедленном физическом его устранении? Или полагает, что такой исход возможен когда-нибудь, в отдаленном будущем? Ведь наступит же рано или поздно день, когда Цезаря не станет. Как ни далек этот день, надо уже сегодня быть к нему готовым.