Цицерон
Шрифт:
С годами на Катона все чаще находили приступы непроглядной тоски. Все, что он любил, чему поклонялся, гибло на его глазах. И он стал пить. Цезарь с торжеством называл его пьяницей. Поклонники с возмущением кричали, что ничего подобного — Катон просто любит сидеть ночью с приятелями за чашей вина, и больше ничего. Это верно. Беда в том, что раньше он осушал одну чашу, теперь же с жадностью пил кубок за кубком. Обязанности свои он по-прежнему выполнял образцово. Когда его выбрали претором, он еще затемно прибегал в суд. Только прибегал в самом диком виде — босиком, в тоге на голое тело и, как говорили, часто под хмельком (Cat. min., 44).
Нет сомнения в том, что Катон был фанатиком. У него была совершенно религиозная преданность идеалам законности. То был пламенный пророк, полный горячей веры в Бога живого, готовый взойти за свою веру на костер. Вроде нашего Аввакума или ибсеновского Брандта. У него в душе горел такой внутренний огонь, что он воспламенял всё и вся. Он говорил речь часами — от восхода до заката. А зрители слушали его жадно с неослабным рвением. Его стаскивали с
Катону было 14 лет, когда он со своим наставником шел по Форуму. Он увидел человеческие головы, лежащие на Рострах. Мальчик застыл от ужаса. Схватив наставника за руку, он спросил:
— Кто убил столько людей?
Вопрос был задан громко посреди центральной площади. Наставник в свою очередь похолодел. Он зажал Катону рот и зашептал:
— Тише, сынок!
И, наклонившись к его уху, стал шептать, кто такой диктатор Сулла и почему люди его боятся. Но мальчик, казалось, его не слышал. Широко открытыми глазами он глядел на головы.
— Почему ты не дал мне меч, — наконец проговорил он, — я бы убил этого Суллу (Cat. min., 3).
Таким остался Катон на всю жизнь. Видя зло, он кидался в бой, не думая, сколько против него врагов и как они сильны. «Иначе поступить он не мог», — говорит Веллей (II, 35).
Цицерон и Катон были друзьями. Цицерон относился к своему молодому другу с восторженным восхищением. И в то же время с легкой иронией. Перу его принадлежит самая остроумная и тонкая характеристика Катона. Я люблю нашего Катона, — пишет он Аттику, — …но он ведет себя так, словно находится в идеальном государстве Платона, а живет он среди подонков Ромула (Att., II, 1, 18).Иными словами, он тоже считал его Дон Кихотом, который воображает, что он среди странствующих рыцарей, а вокруг него злой и жестокий современный мир. Конечно, он называл Катона не рыцарем, но очень близко к тому: «наш герой».При этом герой постоянно доставлял ему кучу забот. Например, Цицерону с огромным трудом удается создать некое подобие коалиции сената с всадниками. Туда входит группа откупщиков. Откупщики эти, естественно, далеко не ангелы. Катон узнает об этом и обрушивается на несчастных откупщиков со всей яростью. Все попытки договориться он срывает, прибегая к своему любимого приему — обструкции. Дело в том, что сенатора нельзя было прервать. И вот Катон в начале заседания встает и берет слово. Говорить он мог сколько угодно. Он говорит и говорит. Темнеет. Настает ночь. Заседание закрывается. Наутро сенат опять собирается. Катон опять берет слово, и все начинается сызнова (Att., 1, 17, 9; 18, 7).
Но самый яркий портрет Катона оставил Цицерон в своей речи в защиту Мурены. (Это та самая речь, где он умоляет своего противника отложить самое страшное свое оружие — имя «Катон».) Мурена был опытный и храбрый воин. Он выдвинул свою кандидатуру в консулы на 62 год и прошел. Но тут Катон обвинил его в том, что он подкупил избирателей. Напрасно Цицерон говорил, что Мурена человек порядочный и отважный и его очень желательно было бы видеть консулом в годину смут. Катон был глух. С таким же успехом Цицерон мог бы пытаться сдвинуть с места скалу. Цицерон взялся защищать Мурену. Дело его слушалось осенью 63 года, в самый разгар заговора Катилины. Нам сейчас вовсе не важны доводы, которые Цицерон приводил, чтобы доказать невиновность своего клиента. Нам интересен нарисованный им портрет обвинителя.
Оратор говорит, что он, как и весь мир, поклонник Катона. Он напоминает ему могучего былинного богатыря, какого-нибудь Ахиллеса. Но у него на языке все время вертятся слова, с которыми к этому самому Ахиллесу обратился в одной знаменитой трагедии его старый наставник:
Не многим грешен ты; все ж грешен ты порой, И душу я твою исправить мог, герой.Вот эти самые слова хочется ему сказать Катону. Нет, нет. Не совсем эти. Не может же он сказать — «ты грешен», ибо Катон ни в чем не бывает грешен. У него даже и вовсе нет недостатков. Так что становится просто страшно. Он, как известно, воплощение всех возможных добродетелей. Он самый лучший, самый воздержанный, самый справедливый, самый твердый. Словом, он — само совершенство, выше которого даже вообразить ничего нельзя. Поэтому Цицерон хочет не исправить его — Боже упаси! — а только «чуть-чуть направить». Как же? Было бы хорошо, говорит он, если бы у нашего Катона «добродетели смягчались прекрасным чувством меры». И, если бы его добродетели приправить мягкостью и кротостью, они стали бы не то что лучше, но, так сказать, «приятнее на вкус». И дело тут не в том, что Катон слишком суров. Напротив. От природы он кротчайшее существо. Но его ожесточило некое философское учение, которое он исповедует. Учение это — стоицизм.
Надо сказать, что Катон в самом деле был пламенным приверженцем этой философской доктрины. Это учение стройное, величественное, но мрачное и суровое. Это учение о мире, о человеке и его месте в этом мире. Мир, по учению стоиков, создан единым божественным разумом и управляется божественным промыслом. Все в этом мире разумно, прекрасно и рассчитано до мельчайших деталей. И величественные звезды в своем неизменном пути, и моря, и реки, и
цветущие травы, и всякая тварь земная — все служит единому предначертанию и единой цели. Здесь продумано все, вплоть до рисунка на крыльях бабочки. И все полезно и вместе с тем прекрасно. Единая же цель эта — человек. Ради него создан мир, этот великолепный храм, где он живет, дабы познать истину. И главное в человеке — это добродетель. Одни философы называли добродетель высшим благом, другие ставили ее ниже наслаждений. Но стоики простерли свою бескомпромиссную суровость до того, что объявили добродетель благом единственным, все же остальное — здоровье, благополучие, богатство, слава — вещи второстепенные и вовсе не нужные. Высшей добродетелью обладает мудрец; его фигура стоит в центре учения стоиков. Мудрец понял сущность добродетели, а так как она единственное благо, он к ней только и стремится. Он идет по пути добродетели и вожатый его только разум, а никак не сердце. Напротив, сердце только отвлекает его и дает неверный совет. Ничто — ни любовь, ни жалость, ни страх, ни стремление к удовольствию, ни огонь, ни стужа не могут совратить его с пути. Вы можете бросить мудреца в ледяной колодец или растянуть на раскаленной жаровне, вы можете заковать его в кандалы, но вы не можете ни на йоту изменить его волю или повлиять на него. Те люди, которые гоняются за призрачными ценностями — славой, богатством и удовольствиями, — заслуживают у стоиков имя не грешников, а безумцев, то есть людей, достойных одного презрения. Лишь совершенный человек заслуживает имя мудреца. Даже малый проступок закрывает вам путь к добродетели. Стоики образно говорили: ты можешь не дойти до Афин на сто стадий, а можешь не дойти всего на одну — какая разница, все равно в Афинах ты не побывал. Так и с добродетелью. Ты можешь совершить небольшой грех или тяжкое преступление — добродетели ты не достигнешь.Многим такое учение может импонировать. Но людям мягким, снисходительным к чужим порокам, тем, кто ставит часто сердце над разумом, оно может показаться не просто суровым, а отвратительным. Одним из таких людей как раз и был Цицерон. Вот почему он ухватился за удобный случай высмеять эту философию перед всем Форумом. «Учение это, — говорит он, — не мягкое и ласковое, а скорее суровое и жесткое». И он насмешливо описывает стоическую доктрину: «Был некогда даровитый муж Зенон; последователи его догматов зовутся стоиками. Догматы же эти вот каковы: «мудрый человек никогда не уступает своей симпатии к кому бы то ни было, никогда не прощает чьей-либо вины; милосердие свойственно лишь неразумным и легкомысленным людям; не приличествует дать себя упросить или умилостивить; одни только мудрецы прекрасны, даже будучи уродами, они одни богаты, даже будучи нищими, они одни цари, даже неся рабскую службу, — тогда как мы, остальные, не принадлежащие к мудрецам, — и беглецы, и безродные, и чужеземцы, и безумцы; все грехи равны между собой, все они — нечестивые преступления: одинаково виновен тот, кто без нужды задушил петуха, как и тот, кто задушил отца; мудрец ни о чем не судит по предубеждению, ни в чем не раскаивается, ни чем не вводится в заблуждение, никогда не изменяет своего решения»… Откупщики о чем-то ходатайствуют — «не смей уступать своей симпатии». Приходят к тебе с просьбой бедные и угнетенные — «ты преступник и злодей, если сделаешь что-нибудь под влиянием милосердия»; человек сознается, что согрешил и просит прощения — «нельзя прощать преступника»; но этот проступок так незначителен! — «все проступки равны»; ты сказал что-нибудь — «стало быть это решено и непреложно»; но ты основываешься не на фактах, а на предположении — «мудрец ни о чем не судит по предположению»; ну, так ты просто ошибся — это он считает прямым оскорблением. Вот этим-то учением объясняется образ действий Катона… «Я сказал в сенате, что привлеку кандидата в консулы к ответственности!» — Но ты сказал в гневе. — «Никогда мудрец не поддается гневу!» — Но ведь надо сообразоваться с требованием времени. — «Бесчестно говорить сознательно неправду, позорно менять свое мнение, преступно дать себя упросить, нечестиво поддаваться милосердию!»»
Я же, говорит Цицерон, всегда следовал учениям более кротким и гуманным. Поэтому милосердие казалось мне всегда прекраснейшим чувством; я полагал, что есть некоторая разница между проступками; что иногда самый умный человек судит на основании предположения, а порой даже бывает в гневе и раздражении.
Рассказывают, что весь Форум катался со смеху, слушая Цицерона. Катон же, слегка усмехнувшись, сказал:
— Какой шутник у нас консул, господа римляне! (Plut. Cat. min., 21).
Мурена был оправдан.
А между тем под видом шутки в речи в защиту Мурены скрыта глубокая мысль. Катон не только не жесток, но даже не суров. Не это осуждает в нем Цицерон. Ему не нравится неистовый фанатизм Катона. И как всякий фанатик, тот опирается на некое догматическое учение. Причем, если для его изобретателей греков оно было лишь предметом для изящных споров, Катон верил в него слепо, как правоверный мусульманин верит Корану. «Наш высокоталантливый Марк Катон… видел в нем не предмет для диспутов… а мерило для жизни». В заключение Цицерон выражает уверенность, что с годами Катон изменится. «Жизнь, время, зрелый возраст сделают тебя мягче» (Миг., 60; 63–64).Вот в этом он сильно ошибся.
Однако вернемся к событиям 62 года. Итак, в первых числах января Цезарь и Метелл изложили свой законопроект перед сенатом. Отцы были ошеломлены. Катон, тогда народный трибун, поднялся со своего места и стал возражать против предложения. Доводы его были разумны и убедительны, он ссылался на законы и традицию. Но вскоре он увидел, что противники его даже не слушают. Тогда, как вспоминали потом очевидцы, он страшно побледнел и сказал:
— Пока я жив, Помпей с войсками не войдет в Рим!