Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Удивлял тон, как–то не вяжущийся с Колиной неустроенностью, тон уверенный, временами категоричный, словно написал не какой–то безвестный кандидат наук, ушедший в сторожа, а признанный ученый, уверенный в себе корифей.

Вранцов ожидал чего угодно, но только не этого. Прочитавший немало рукописей за годы работы в издательстве, такой он еще не встречал. Все это даже не очень связывалось в сознании с Везениным, как–то не верилось, что именно он эту рукопись принес. Конечно, он давно занимался этими проблемами, он и раньше мыслил в этом направлении, но не укладывалось в голове, что так зрело и сильно может написать. Сейчас, под свежим впечатлением от прочитанного, вспоминая их первые, шаги в семинаре Лужанского, он поразился, как далеко ушел за эти годы Везенин, какую огромную работу проделал, как много передумал и осознал.

Сидя на кухне при ярком свете лампочки, очень резком в этот послеполуночный час, он курил, щуря глаза от едкого

дыма, и думал о прочитанной рукописи. Впечатление уже устоялось, оформилось, и теперь с профессиональной ясностью он понимал, что перед ним действительно незаурядная работа, из тех, что не запылятся на полках, если книгу издать. То, что она просто и популярно написана, могло бы другого ввести в заблуждение, но только не его. При всей своей полемической спорности вещь эта была по–настоящему научной — она опиралась на серьезные исследования в области общественных наук, твердо стояла на базе научной методологии. И при этом, бесспорно, обнаруживала новые подходы, новые оригинальные повороты в теме.

Он поймал себя на том, что по привычке мысленно уже подбирает формулировки для редакторского заключения, хотя неизвестно еще, дойдет ли до этого и как оно будет в конечном свете звучать. Ведь не только от него зависит судьба рукописи, но и от других, которые сами заключений не пишут и рукописи, как правило, не читают, но чьи оценки и мнения могут на его «редзак» повлиять.

В чем–то рукопись, лежавшая на кухонном столе перед ним, перекликалась с его собственными мыслями из той «заветной» тетрадки. Хотя Везенин, конечно, сумел все глубже и убедительней развить. Но общность взглядов, подходов была, и это делало везенинскую работу странно близкой, знакомой, будто и сам каким–то образом причастен к ней. Вместе ведь начинали когда–то в этом направлении «копать». И не суть важно, кто первым «докопался», — главное, один из них, из его поколения сумел. Ведь есть же вещи, которые им видней, которые никто не чувствует, не осознает лучше их. «Пора, — думал он. — Пора наконец и нам сказать свое слово… А как вы думали? — мысленно спорил с кем–то. — Мы ведь тоже не лыком шиты. Тоже есть что сказать…» По–особому отчетливо вдруг стало ясно, что ведь и в самом деле весь тяжкий груз осмысления, осознания ложится на их плечи, что думать и решать в оставшиеся до конца столетия годы предстоит не кому–нибудь, а именно им, что самые главные вопросы бытия теперь на их совести. И неважно, готовы они или нет — вопросы будут заданы, и отвечать все равно придется.

Никто из сверстников не приносил еще такой рукописи. Книги, которые он привык редактировать, ничем не задевали, ни на что особенно не претендовали. А теперь вот перед ним лежала рукопись, с размахом, масштабная вещь. Это и самого его наполняло ощущением какой–то силы и уверенности, ощущением перспективы. Он будет пробивать ее, он обязан Коле помочь. Знал, что будет непросто, но на что же дан ему многолетний опыт! Уж он–то хорошо знает все рифы и мели, которые встречаются на пути такой рукописи, и сумеет найти нужный фарватер.

Под свежим впечатлением решил так и сказать Везенину при встрече. Хотел даже прямо сейчас позвонить, но одумался. Вспомнил, что нет у него телефона, да и будь — переполошил бы всех своим звонком в поздний час.

Он вертел в руках пустую чашку с черным осадком на дне от выпитого кофе и думал обо всем этом сосредоточенно–отрешенно, как думается лишь в глубокой ночной тишине при ярком свете посреди темного, давно уснувшего города. Густая тьма вычернила оконное стекло до зеркальной гладкости, и, глядя в него, Вранцов видел по ту сторону в ночи, темным отражением, себя, сидящего за столом, на котором рукопись, неподвижного, с пустой чашкой в руке. Там, по ту сторону подоконника, все выглядело симметрично, таким же, как здесь, — и кухонные полки, и лампа, и дымок от сигареты, и рукопись на столе, но было странное чувство, что не свое отражение он видит там, а наблюдает за кем–то другим, похожим на него, но другим, чьих мыслей и намерений он не знает. «Что там у него в голове, у того, у другого, у темного? О чем думает он?..» Вдруг показалось даже, что, встань он сейчас, отойди в сторонку, тот темный двойник за окном останется по–прежнему сидеть у стола, что не считаться с ним, с его темными, непонятными намерениями уже не получится, и, возможно, решать будет он…

Поймав себя на этой бредовой идее, он досадливо тряхнул головой, затушил дотлевавшую в пепельнице сигарету и пошел спать. Хотелось еще кофе, но заваривать среди ночи которую уж чашку не решился. Его слегка лихорадило — да и не мудрено после целого рабочего дня и проведенных за чтением рукописи часов. Голова гудела от усталости, но сон не шел. Не следовало все–таки допоздна засиживаться за рукописью, так много пить кофе и курить. Ему уже не двадцать лет, и такие бдения не проходят даром. Он встал, принял двойную дозу седуксена, и опять лег. Но сон не шел. По–прежнему лихорадило… Временами вместо сна наплывал какой–то тяжелый бред, и

тогда хотелось пойти в кухню и посмотреть, сидит ли все там за окном его черный двойник или уже ушел…

Лишь под утро, измученного и усталого, его накрыл наконец тяжелый провальный сон.

XIV

Другие вороны, обитавшие в округе, давно заметили его появление, но вели себя по отношению к нему сдержанно. Да и сам Вранцов держался в стороне от этих птиц, с которыми злая судьба наделила его столь схожим обликом и которые именно поэтому были неприятны ему. На воробьев и прочую мелюзгу, как и прежде, не обращал никакого внимания. Сизарей не любил и, если приближались, решительно гонял этих обленившихся московских дармоедов. К воронам же испытывал особого рода неприязнь, будто эти крупные черно–серые птицы были каким–то образом виноваты в его несчастье.

Много за эти дни передумав, он по–прежнему мог лишь теряться в догадках, почему именно с ними породнила его судьба. И согласиться с таким родством никак не мог. Даже если фамилию взять, он же не был Воронцовым, Ворониным, Воронихиным — безусловно, происходила она от корня «вран», что значит «ворон» на древнерусском, или уж на худой конец от глагола «врать». С воронами как будто никак не связана.

Эти птицы казались ему вульгарными, грубыми — в них чувствовалось нечто изначально плебейское, полное отсутствие какой–либо грации, изящества, которые заметны в повадках иных птиц. И голос у них грубый, и оперенье самое что ни на есть невзрачное — будто вечные чернорабочие, даже в брачную пору не менявшие своих грязно–серых одежд. Хотя сработаны по–своему конструктивно и добротно — смышлены, проворны, хорошие летуны. По всем параметрам именно они могли представлять собой среднестатистических птиц — некую птицу вообще, без всяких украшений и уклонений, без всяких излишеств, пусть придающих особенность, индивидуальность, но могущих и вредными быть. Не самая крупная, но и не самая мелкая среди птиц, со среднего размера клювом, лапами и размахом крыльев, с абсолютно нейтральной, одинаковой как для самцов, так и для самок окраской, всеядная, способная жить как в поле, в лесу, так и в городе, — во всем эта птица была средней в мире пернатых, ничем не выделялась, но зато и годилась на всё. Подобно канарейке, может питаться просом, подобно ястребу, убивать других птиц; подобно дятлу, долбить кору клювом, подобно курице, искать корм на земле.

Ну, и так далее, и так далее — еt сеtега, еt сеtега… Как будто, создавая ее, природа решала какую–то особую задачу, не отвлекаясь на мелочи, стремилась создать некий универсальный, предельно конструктивный образец. Легко представить, что именно ворона была сотворена первой, а все остальные птицы на основе всякого рода модификаций этого первичного образца. Что не исключает, впрочем, и другого: все они были только заготовками, интересными, но не очень–то удачными вариантами, этапами поиска, шаг за шагом приближавшегося к некоему оптимальному образцу. Именно ворону можно признать первой среди птиц, лучшей по надежности, универсальности и прочим конструктивным характеристикам. Недаром у нее самый большой на Земле ареал — от Арктики до Антарктиды заселяет она все материки, и широты, не меняя существенно ни образа жизни, ни повадок, ни даже этого неброского, тускловатого, вечно будничного оперенья своего… Хотя ведь бывают и белые вороны. Но белых они в стае терпеть не могут и даже способны до смерти заклевать.

Ради справедливости надо сказать, что бесцеремонными или назойливыми по отношению к нему эти птицы не были, скорее уж сдержанными. И хотя любопытство было им свойственно, первыми не шли на сближение, ничем ему не досаждали. Старшие даже гоняли от него молодняк и самок, которых привлекало его загадочное одиночество. Те поглядывали на него с любопытством, иной раз подлетали поближе, вроде по каким–то своим делам, вороша клювом какой–нибудь хлам в стороне, но интересуясь, он чувствовал, им. Но со временем, видя, что он не проявляет никакого желания сблизиться и даже настроен агрессивно, оставили его в покое, решив, наверное, что это какой–то склонный к одиночеству мизантроп.

Внешне во всем похожий на них, Вранцов никоим образом не склонен был отождествлять себя с ними. У них своя жизнь — у него своя. Он даже не интересовался их образом жизни, повадками — хватало своих проблем и забот. Не сомневался, что так и будет всегда, что у него с этими птицами нет ничего общего, но один случай показал, что это не совсем так.

Однажды серым декабрьским утром все вороны в округе, все до единой, что–то очень уж раскричались, что–то сильно забеспокоились и вскоре поднялись в воздух все разом, кружа и сбиваясь в единую стаю, разрозненно метавшуюся то вверх, то вниз. Ничего особенного не видя вокруг, не понимая, не разбирая их криков, Вранцов, однако, и сам ощутил какое–то беспокойство, смутную тоску и тревогу, а потом тяжкое, быстро нараставшее в душе паническое чувство, будто перед страшной бедой, катастрофой, чуть ли не концом света…

Поделиться с друзьями: