Corvus corone
Шрифт:
Движимый каким–то безотчетным порывом, увлекаемый властным зовом, он сорвался и полетел, без цели, без смысла, и вскоре сам не заметил, как присоединился к ним, к этим кричащим взбудораженным птицам, влетел в их тысячекрылую орду.
Сбившись в стаю, они беспорядочно, суматошно метались над округой, носились с криком, словно оглашенные, неровными кругами над окрестностью, то взмывая к облакам, то круто бросаясь к земле. К ним присоединялись все новые и новые птицы, стая росла и росла. С разинутыми ртами, растопыренными в полете зубчатыми крыльями, они мелькали и справа и слева, метались высоко над ним и густо роились внизу. Их в стае кружило и кричало уже столько вокруг, что невозможно сосчитать, нельзя было даже увидеть всех разом — многие тысячи их заполняли пространство
Паника, с которой все началось, еще не ушла, не забылась, но вместе с ней нарастал в этой безумной спирали и какой–то жуткий восторг — миг сладостной, миг безграничной свободы. Это захватило его целиком, завладело всем его существом, поглотив сознанье и волю. Ничего человеческого не ощущал он в себе, ни о чем человеческом не помнил. Под ним бездна — и над ним бездна, и нет ничего, кроме этой бездны и той; лишь роился в пространстве их гигантский вороний рой, оглушая небо неумолчным граем. Все исчезло — остались только они, только их одержимая мощная стая, только это неисчислимое множество птиц, во всем похожих, во всем подобных друг другу.
Жуть брала, до чего много их, и радость, что он этой стаи частица, что крик их — это и его крик, что лёт его подобен их тысячекрылому лёту!.. Как прекрасен их дикий небесный хоровод, эти дивные взлеты и крутые паденья! Как дерзки головокружительные виражи, бесподобные броски и отчаянные зигзаги!.. Выше! выше! — и сверху вдруг вниз! — и вправо! влево! — разворот — и в сторону!.. Стремительный набор высоты — кувырок — трелою вниз — вираж — и в сторону!.. В бесподобном хаотическом лёте над бездной сладким холодом стыла душа…
Но вдруг, словно накопив необходимую энергию, словно достигнув наконец какой–то нужной численности, вся стая взмыла крутящимся смерчем под облака и устремилась неизвестно куда, неистово взмахивая крыльями и резко крича вразнобой. И он взмыл вместе с ними, и он летел, потеряв голову, помимо своей воли издавая резкие каркающие звуки, не сознавая уже себя ни человеком, ни даже отдельной особью, а в безумном восторге лишь частицей чего–то огромного, дикого и сильного, чувствуя не одни свои крылья, а словно бы тысячекрылый, вздымающий ветер, взмах всей стаи; летел, не зная куда и зачем и не желая знать в этом исполненном паники и восторженной жути полете.
Они неслись, заполняя собой полнеба, высоко над городом, над ущельями улиц его, неслись неистово, безоглядно, неведомо куда и зачем. Властная сила, увлекавшая их, была уже страстью, экстазом! Все небо без остатка было отдано им — их одержимости, их тысячекрылому лету, их тысячегорлому крику. Крик этот, лёт этот распаляли их — ничто не могло удержать, помешать им. Безумная жажда лёта и крика переполняла, сводила с ума!..
Так неслись они неистово, видя только себя, слыша только себя, неслись над городом несметной ордой, когда ударила вдруг снизу вся несказанная красота Кремля — златоглавое, белокаменное его великолепье. Он открылся внезапно, точно занавес развели, и увиделся разом, всем строем своим и убором. Темным пурпуром башен и зубчатых стен, бело–желтым декором дворцов, теремов, золотым многоглавьем соборов; крестами и звездами в выси над ним, черепицею кровель, пролетами звонниц. И этим взметнувшимся в небо столпом, белокаменная граненая мощь которого несла сияющий купол, сияющий под тучами даже и в пасмурный день…
И здесь, точно наткнувшись на этот гигантский столп, вся огромная стая остановила свой лёт, распалась, рассыпалась черной метелью.
И вновь начала заверченные смерчем кружения, беспорядочные взлеты и падения, тысячекрылую воздушную карусель над гроздьями куполов и чешуйчатой черепицей башен, рубиновые звезды которых, не далекие, как с земли, а огромные, распластанные в воздухе, проносились совсем рядом. И жутко было видеть Кремль таким и отсюда, почти касаясь крылом его недоступных высей, паря над острыми пирамидами
башен, пролетая гулкими, словно пещеры, пролетами звонниц, где в тысячепудовой недвижности спали древние колокола.И взяв еще круче, взмывая в последнем судорожном порыве вместе с самыми сильными ввысь, он сравнялся по высоте и увидел вдруг совсем близко золотой, огромный, как холм, безмерный купол Ивана Великого с сияющим ажурным крестом, словно горящее дерево, на вершине его. В восторге и ужасе прянул в сторону, во не смог улететь, а кружил и кружил. В гуще стаи кружил над этим куполом, отражавшим выпуклой позолотой темные промельки мятущихся вкруг него птиц. Летал и кружил, и кружил, как привязанный, в исступлении, ужасе не помня себя. Так кружили они галдящим хороводом черных птиц, черной метелью кричащих ворон, кружили неистово, но уже растерянно в небе над вечным городом, белокаменной булавой Ивана Великого, дотянувшегося сюда до них — кружили и кричали до тех пор, пока так же внезапно, как и возникла, не распалась, не разлетелась вся стая в стороны, рассыпаясь, умаляясь в полете, истаяв в пространстве в конце концов…
Придя в себя, Вранцов сразу же резко взял в сторону и скрылся в ветвях какого–то дерева в глухом заснеженном парке, в самом дальнем глухом углу. Сидя на ветке с разинутым клювом, еще вздрагивая от пережитого возбуждения, с трудом подавляя в горле желание каркать, он испытывал сильнейший стыд и отчаянье. Что случилось? Почему, потеряв весь свой ум, обеспамятев, он сорвался незнамо куда с каким–то диким вороньем, летал и кружил в одной стае с ними, в бессмысленном экстазе подняв жуткий ор?.. Куда делось человеческое в нем? Где было его сознание? Уж не началась ли еще одна, последняя стадия превращения, когда и ум, и сознание, и сам взгляд на мир станут птичьими, и животные инстинкты целиком завладеют им?..
Бывало, он и сам роптал в горькой досаде: на что в этих перьях разум ему? Пусть тогда и сознанье воронье — хоть меньше бы мучился. А теперь понял, как важна для него эта часть его прежнего существа, как дорог ему его человеческий разум. И пускай из–за этого мучился и страдал, ни за что не согласился бы заменить его птичьим.
Впоследствии, опасливо наблюдая за собой в этом плане, он пришел к выводу, что, хотя мыслит и переживает, как человек, как прежний Вранцов, есть в нем что–то и от вороны. И чем дальше вел образ жизни пернатого, тем больше замечал это за собой. Оно никогда больше не захватывало его сознание целиком, но словно бы присутствовало в нем, как бы просвечивало сквозь человеческое. И что странно, это птичье, это животное, не казалось таким уж чуждым сознанию, абсолютно неведомым ему. Даже и в прежней жизни (теперь он ясно понимал) под слоем человеческого, цивилизованного, в нем таилось немало такого, что очень сходно с теперешним состоянием, родственно ему. Просто в те времена не задумывался об этом, не замечал.
Феномен этот, обнаруженный у себя, поразил, заставил задуматься его. Ведь прежде казалось, что человеческое неколебимо в нем, заложено изначально, что оно заполняет все его существо, полностью покрывает его «я», что оно навечно предоставлено ему и до последнего вздоха останется при нем. И вот теперь обнаружилось, что это не так, что даже и прежде, задолго до метаморфозы, в нем было много такого, что человеческим не назовешь, что и оно имело свои права над ним, права, которые теперь так расширились.
Даром ничто не дается, это он и раньше понимал: ни сила, ни здоровье, ни выносливость. Даже интеллект нужно развивать, тренировать, чтобы не закоснел, не пришел в упадок. Но что сама человеческая суть не навеки дана, что и она нуждается в заботе, зависит от того, какой ты образ жизни ведешь, что и она способна деградировать в небрежении — этого он и представить себе не мог.
Предощущал, конечно, чуял что–то и раньше. Недаром не стал есть отбросы тогда, в первый свой день — сообразил же, что роковой может стать для него эта трапеза. Догадывался смутно, но по–настоящему об этом не задумывался никогда. Удобней было считать, что человеческое всегда при нем, что этого добра у него навалом, что можно гноить и швырять его без счета — и не убудет от него. Оказалось — убывает…