Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Журналисты!

Как же он мог быть таким дураком?

Как можно было сразу не сообразить, что означает тот огромный бинокль на шее барона? А ведь это старый трюк. Бинокль скрывал камеру. Он служил для того, чтобы незаметно делать деликатные снимки. Достаточно было вспомнить барона на верхушке дерева, с приставленным к глазам биноклем: конечно же, он фотографировал.

Его всегда преследовали журналисты, которые с нетерпением ждали, чтобы Энн наконец бросила его. Они его ревновали, вот что. Их неодолимо влекло к нему, и они всегда следовали за ним по пятам, как – ну положим, как свора собак на плантации, которых натравливали на беглых негров. В результате у него даже выработалось особое чутье, чтобы различать их: в их присутствии у него начиналась экзема.

Но на сей раз они его достали.

Вилли слышал свое свистящее дыхание, как будто рядом с ним был кто-то другой, страдающий астмой.

Эти двое мерзавцев были сейчас, вероятно, на пути в Ментону, имея на руках действительно сенсационную историю для своих газет, а к ней еще и фотографии.

«На французском Лазурном берегу любовь развела Энн Гарантье и Вилли Боше». Они не будут с ним церемониться, тем паче что его прогрессивные взгляды известны.

За всю свою карьеру, а в ней всего было предостаточно, Вилли и в голову не приходило, что ему придется снести подобное унижение.

Разумеется, у него были оправдательные причины.

Уже неделю он почти не спит, и он немного потерял голову. Эти двое мерзавцев появились в удачный момент и в удачном обличье – и их прислал Белч, друг. Проклятый Белч. Он, не колеблясь ни секунды, прошелся по физиономии приятеля. Впрочем, это один из старейших способов ходить по земле. Несмотря на все это, такое ощущение, словно теряешь друга детства. И все это в очередной раз говорит о разрушительном влиянии Голливуда на воображение наших детей. Так-то вот, все кончается тем, что вы принимаете двух журналистов за профессиональных убийц и отсылаете

их в оливковые рощи, чтобы они избавили вас от соперника. Это то, что называется – работать рука об руку с прессой. У голливудских хроникеров есть специальная премия, которую они дают тому, кто лучше всех сотрудничает с ними. Могу сказать, что я ее не украл.

Он попробовал распустить галстук, воротничок – но у него не было ни воротничка, ни галстука.

Проклятая астма.

Впрочем, надо было признать, эти два мерзавца хорошо его знают. Они представились ему как раз с той долей странности в деталях, характере – слегка ирреальном и стилизованном, – которая требовалась, чтобы не возбудить его подозрений и внушить ему, что они находятся в его стихии. Им пришлось хорошо изучить мою манеру, подумал он с гордостью. Казалось, они вышли из одного из его фильмов. Они выслушали его с крайней серьезностью, в гостинице, когда он предложил Сопрано, что сам принесет ему деньги на виллу. Он собирался переодеться в маскарадный костюм, воспользовавшись карнавалом, и в темноте подняться до Рокбрюна. Нельзя оставить Энн одну в подобных обстоятельствах, объяснил он, приняв свой самый сардонический вид. Ему следовало находиться там сразу после драмы, чтобы поддержать: ее, заняться полицией, журналистами, держать ее за руку… Сопрано слушал его очень внимательно, почесывая щеку. «Вас станут подозревать, это неосторожно, месье Боше, – только и сказал он своим хриплым прерывистым голосом. – Такой человек, как вы.» – «В любом случае меня будут подозревать. Но никогда не смогут ничего доказать. Все это, впрочем, лишь добавит неизъяснимого шарму репутации, которой я уже пользуюсь». – «Как вам будет угодно», – сказал Сопрано, которому, наверно, нелегко было сохранить серьезность. Внезапно и как-то совершенно неожиданно барон оглушительно пукнул. Впрочем, он остался абсолютно достойным в своей беде. «Я помню об этом, помню», – сказал ему Сопрано с некоторой любезностью. Он повернулся к Вилли. «У него нелады с желудком, – заметил он. – Это от волнения. – Он поколебался секунду. – Было бы куда проще убрать их обоих», – сказал он. Вилли ощутил радостную дрожь. Вот, показался голубой цветок, хорошо известный сентиментализм сицилийского бандита показывает свою грязную розовую мордочку. «Не-е-ет? – спросил он лукаво. – Это так серьезно?» – «Барон, он порядочный человек, – сказал Сопрано. – У него манеры. Он не любит их разлучать. Он считает, что так не делается». – «Он вам это сказал?» – «Вы только что его слышали, – сказал Сопрано мрачно. – Это от волнения…» – «Мне очень жаль, но это не мое дело, – сказал Вилли. – Моя жена приносит мне миллион в год, без вычета налогов. Это компенсирует некоторый недостаток такта». – «Ладно, – сказал Сопрано. – Я-то, знаете ли. А вот барон. Он чувствительный». – «Пипи», – произнес барон. – «Сейчас сходишь, – сказал Сопрано. – Видишь, мы разговариваем. Потерпи.» Барон стерпел лишь наполовину, испустив серию негромких газов. Рукой Вилли продолжал сжимать в кармане кухонные спички, он смотрел на парочку восхищенными глазами, цинично улыбаясь…

Но теперь он уже не дурак.

Он попытался еще раз расстегнуть воротничок, развязать галстук: они валялись на полу. Он слышал свистящее дыхание в комнате и вспомнил фразу доктора при каждом визите: «Осторожно, Вилли, никакого волнения. У нас слабое сердце».

Но он еще спасет положение. Он выправит ситуацию, и сделает это с размахом, утвердит свое превосходство. Ибо, как только разразится скандал, и газеты всего мира станут кричать о Вилли, пытающемся нанять профессиональных убийц, чтобы убрать своего соперника, и обращающемся для этого к двум журналистам, он немедленно объявит о фильме на этот сюжет. Все поймут, что речь шла об огромной рекламе, на которую, благодаря наивности журналистов, не пришлось потратить ни гроша, и, конечно же, распознают в этом гений Вилли, его в высшей степени насмешливую манеру. Просто он колебался относительно развязки фильма. Его соблазняло одно полное юмора решение – совершенно в его манере. И получался даже happy end– при этом не нужно было жертвовать качеством. Сопрано, который не зря был сицилийцем, – в фильме нужно будет с самого начала показать его постоянно мурлычущим песни, представляющие собой розовую водичку, – тронуло зрелище любви, непрерывно находившееся у него перед глазами. Со своей грошовой душонкой, насквозь пропитанной неаполитанскими напевами и вечными старыми рифмами, составлявшими все его воспитание и единственный закон, который он чтил, он переходит на сторону любви. Поэтому вместо того, чтобы убить любовника, он убивает мужа – разумеется, не забыв при этом взять у того деньги. После чего отправляется странствовать по дорогам с приятелем, мурлыча одну из своих смехотворных песен fade-out [38] .И все довольны. Энн – свободна, она может выйти замуж за человека, которого любит. Гарантье видит, как она отправляется навстречу своему счастью, тому счастью, которое он в глубине души всегда желал для нее. Несколько слов, конечно, о бедном малыше Вилли, который тоже доволен, потому что в конце торжествует любовь. Happy endдля всех, а что? Вилли сейчас плакал в своем кресле. Но тем лучше. Это доказывало высокое качество фильма. Это доказывало его эмоциональную мощь. Это было по-настоящему стильное решение, сардоническое, абсолютно в стиле жизни. И фильм можно было сделать самое большее – за миллион, полностью на натуре. Нужно будет заказать музыку Боброву, подумал он. Он сыграет самого себя, Энн – себя, можно будет попробовать заполучить Клифтона Уэбба, чтобы он сыграл Гарантье. Для Ренье сгодится любой продукт Голливуда. Такоевсе могут осилить.

38

Постепенное затухание звука (профессионализм из сферы кино и телевидения) (англ.).

В той малости воздуха, что доходила до его легких, перемешались запах старой драпировки, плесени и не поддающийся определению запах кокотки, помады, пудры. Старая потаскуха, подумал он, шлюха. Это и был запах реальности. Несмотря на все ее хитрости, он ощущал ее присутствие рядом с собой, в сумраке будуара, среди розовой мебели, и если бы он отвечал за подбор актеров, то ей бы он придал черты старой кокотки, которые не скрыть ни под каким гримом. Она была рядом с ним – в руках веер, гнусная улыбка расползлась по всей физиономии. Шлюха, подумал он. Он попытался снять что-то со своей шеи, разжать немного ее хватку. Он все слушал и слушал, но, разумеется, думал он только о музыке Боброва, именно ее пытался он ухватить. Впрочем, выстрел на холмах ничего не докажет: какой-нибудь одинокий охотник, вот и все. Из этого получится потрясающий фильм, подумал он. Мое возвращение на экран как «универсального гения». Но тщетны были его старания, до конца у него это не получалось. Материя ускользала. Она отказывалась подчиняться. Он чувствовал ее вокруг себя – реальную, тяжелую, неизбежную. Ужасающее ощущение подлинности. Меньше всего удавалось поведение Сопрано. В нем была какая-то простота, недостаток стиля, который придавал ему удивительно реальный характер. Он провел ночь спокойно, похрапывая на весь дом, рядом с делившим с ним комнату бароном. Ближе к полудню он приготовил им яичницу и открыл банки с сардинами, и в течение всего этого времени он, похоже, даже и не догадывался, что играет абсолютно невероятного персонажа, – такие в повседневной жизни просто не встречаются. Казалось, ему было так уютно во всем этом, так привычно убивать людей. Он ни разу не выказал ни малейшего волнения. Он получил от Вилли деньги и тщательно пересчитал их, банкнота за банкнотой, слюнявя палец. Затем он посмотрел на Вилли с пристальным вниманием, говорившим об отсутствии понимания и одновременно о желании понять. Его отличал некий реализм, тяжелая вульгарность, начиная с зубочистки, которую он держал во рту, как окурок, и к которой время от времени тянулся рукой для краткого обследования, до его панамы и широченных, почти что скрывавших его ступни, брюк, которые он порой подтягивал резким движением. Он набросил пиджак на плечо, и вы видели его голые руки, выступавшие из коротких рукавов рубашки; на правой руке была голубая пометка: татуировка. У него был золотой зуб, и это тоже – Вилли не слишком хорошо знал почему – добавляло что-то к тому впечатлению подлинности, которое он производил. Без барона он бы ничего не заметил. Он бы и правда поверил, что имеет дело со сбродом. К счастью, был барон. Он излишне старался. Он явно преувеличивал. Он решительно выходил из реального, переходя в гротеск – к счастью. Ибо исключительно благодаря ему Вилли внезапно – правда, чуть поздновато – осознал, в какую ловушку он попал. Барон был выполнен с расчетом специально на него. Это было очевидно. Стоило лишь взглянуть на него – удивленная физиономия, сдвинутый на ухо котелок, раздавленная сигара, которую, похоже, он не вынимал изо рта уже дня два, облегающие брюки в клеточку, белые гетры, бинокль и посреди всего этого – увядшая гвоздика. Это был такой персонаж, какие ему нравились, – полностью стилизованный, лунный и гротескный одновременно; казалось, он вышел из comic-strip,из старого немого фильма или какой-нибудь оперной декорации, но его не существовало в реальной жизни: жизнь, увы, была неспособна на такое. Эта была та стихия искусства,

которой, как предполагалось, Вилли не может противиться. Но они неверно рассчитали свой удар. Вилли еще не до конца перешел по ту сторону зеркала. К сожалению, он еще был в состоянии отличить вымысел от жизни, миф от реальности. Барон, слегка качающийся на своих, впрочем, невидимых шарнирах – честь? невинность? отказ смириться с унижением быть человеком? – слегка трясущаяся голова, застывшая бровь, оцепеневшая от огромного усилия оставаться невозмутимым, отстраненным, хранить достоинство, – барон, в общем, был слишком хорош, слишком стилизован, чтобы быть настоящим… Конечно, они блестяще, талантливо облапошили растяпу, и этот растяпа не мог удержаться от того, чтобы не выказать им некоторое восхищение. Как же он мог быть таким дураком? Сейчас, когда он думал об этом, его больше всего поражал своей очевидностью бинокль. «Лейка» уже целую вечность выпускала такие, с маленькой камерой внутри, для профессиональных любителей чужих секретов. «Зачем этот бинокль?» – спросил Вилли у Сопрано. «Он любит смотреть на горизонт, – объяснил Сопрано. – Он это любит. У каждого свой вкус, ведь так, – как говорила собака, вылизывая себе зад. Он может часами смотреть на горизонт и ждать. Он очень строгий католик», – добавил он гордо, без какой-либо видимой связи с тем, что только что сказал. «Можно вас спросить, где вы откопали это сокровище? У антиквара?» – «Нет, – произнес Сопрано без намека на юмор. – Я встретил его на Виа Аппиа в Святой год. Он совершал паломничество, босой… Я его оставил при себе. Он стоящий человек, знаете», – добавил он в каком-то порыве. Барон стоял у двери, повиснув на трости. Он слегка дрожал на своей опоре, от котелка до колен. Он явно пытался сдержаться, уцепиться за свое достоинство. Но все же пукнул. «Волнение», – коротко пояснил Сопрано, беря его под руку. Барон издал целую серию этих негромких особенно удивительных звуков. «Сдает, – прокомментировал Сопрано. – Ему немного досадно разлучать их. Влюбленные его умиляют.» Вилли откинулся на спинку кресла и попытался рассмеяться, но тут же принялся чихать, долго, полузадыхаясь: он еще неважно себя чувствовал. Но ему показалось, что он дышит все же чуть лучше, и к нему на какую-то секунду вновь вернулось нетронутым то чудесное умиротворение, которое он ощутил когда-то после ночи, проведенной на лесном кладбище, когда наконец-то, после ночи ужаса, занялся день, возвращая каждому тревожному силуэту и тени вокруг его повседневный мирный облик. Справа от него была распахнутая балконная дверь, и он с симпатией смотрел на нагромождение вилл: со своими зубчатыми башенками, лоджиями, минаретами, они при каждом приступе кашля прыгали у него перед глазами. Псевдоготика, псевдомавританский стиль, псевдовенецианский. Подделка, подделка, подумал он с облегчением. Вижу, у меня были предшественники. Он довольно долго кашлял, затем встал, дотащился до окна, открыл ставни, попытался глубоко вздохнуть. Сначала он не увидел ничего, кроме света, и ощутил у себя на лице слабый мистраль, но тот останавливался у него на губах, останавливался, и ему пришлось довольствоваться этой лаской свежего воздуха на своих ресницах и шее. Немного напоминает Энн, подумал он, сам толком не зная, что он под этим подразумевает. Он открыл глаза и удивился, увидев в нескольких сотнях метров от виллы Сопрано и барона, взбирающихся на холм. Они приближались к дороге на Горбио, которая виднелась за поворотом, позади оливковых деревьев. Он предпочел бы не заметить их, но было слишком поздно, и он глупо смотрел на них, пытаясь понять, что же они там делают. Очевидно, вышли из дому самое большее десять минут назад, подумал он. А ведь у него было такое ощущение, что протекли часы. Может, они хотели еще раз сфотографировать парочку. Он на мгновение задумался, а не попытаться ли ему нагнать их, вырвать фотоаппарат и завладеть пленкой, сказать им, что он никогда не был простофилей, что он посмеялся над ними по-царски. Ну нет, вспомнил он, не нужно им мешать, нужно дать им увязнуть по шею, а затем мастерски перевернуть ситуацию, объявив о фильме. Он ощутил тупую боль в груди, она все усиливалась, как будто в нем что-то раздувалось, перерастало пределы. Сердце. Природа. Красоты природы. Он почувствовал, как колени его ослабли, и обернулся, решил вернуться и сесть, и в тот же миг он увидел на стуле бинокль.

Он застыл.

Он знал, что совсем недавно бинокля здесь не было, он огляделся, но у юмора не было лица, черт, физического присутствия – кроме этого бинокля, оставленного лежать на стуле на расстоянии руки.

Теперь он мог узнать.

Ему стоило лишь взять бинокль и осмотреть его.

Но он уже знал.

Вокруг него было слишком много неумолимых фактов соучастия, чтобы ему еще требовалось это доказательство.

Он теперь знал, что реальности неведомы жанр, условность, закон, пределы, что реальность могла быть еще и этим.

Ибо он тут же узнал ее.

– Шлюха! – крикнул он.

Он схватил бинокль. Но не для того, чтобы проверить, не скрывает ли он чего-нибудь. Он уже даже не думал об этом. Он думал только об Энн и о том, что он сделал, и он бросился к окну и стал смотреть. Трясущимся и напрягшимся пальцам было трудно навести фокус. Сопрано и барон прыгали у него перед глазами, приближались, удалялись, сливались и разделялись в неком абсурдном балете, который ему не удавалось остановить. Затем он увидел, что они стоят за тутовой изгородью. Из всей дороги было видно лишь то место, где она возникала на повороте перед Горбио, там как раз показались Энн и Ренье; обнявшись, они медленно спускались по дороге, над морем, которое доходило им до пояса и делило их с небом, и он видел ее белую рубашку и ее волосы, которые развевалась на ветру, и юбку, вившуюся вокруг ее колен. Ниже, как раз по ту сторону последних оливковых деревьев, колыхавшихся у его ног, над кустами вытягивал шею Сопрано, абсолютно неподвижный в тени от облаков, мчавшихся над долиной, – и он что-то держал в руке. Но это было невозможно. Невозможно. Не может быть, чтобы ему такое подстроили. Вилли бросил бинокль и побежал к лестнице. Стояла отличная погода. У неба, оливковых деревьев, земли были надежные и хорошие цвета, которым не грозило никакое потрясение, кроме смены времен года. И первой секундой осознания, которая мелькнула у Вилли, когда он бегом взбирался среди оливковых деревьев в костюме Пьеро, в раздуваемой ветром блузе» стала секунда инстинктивной злобы к этой отстраненности мира, к этому спокойному и непростительному отказу, простиравшемуся с неба на всю землю, принять участие в панике какой-то мыши.

Вот тогда он и услышал выстрел.

Он вновь поднялся. Вероятно, он упал, потому что он вновь поднялся. Энн, Энн, попытался он крикнуть, я не хотел этого, я только воображал! Он попытался проглотить что-то застрявшее у него в горле, но нет такого широкого горла, чтобы можно было проглотить реальный мир. Да нет же, подумал он, это невозможно, это какой-нибудь охотник в горах… Жизнь не может оказаться еще и такой! Он повернулся к оливковым зарослям, где передвигался один лишь мистраль. Внезапно он услышал тишину вокруг, невероятную тишину, и увидел небо и впервые понял, откуда исходит тишина. Ну что ж, нужно будет заказать музыку Боброву, подумал он с презрением и наконец-то почувствовал, что вновь стал самим собой. Ему захотелось вынуть золотой портсигар и взять сигарету и снова закрыть портсигар с сухим щелчком – ему захотелось сделать этот жест из-за щелчка. Но у него уже не осталось сил на жесты. Он все же выпрямился и внезапно вспомнил барона и полностью понял его и пожалел, что не пожал ему руку, а главное, что не подумал надеть пару белых перчаток или, еще лучше, фрак и цилиндр, чтобы хорошенько отметить, хорошенько подчеркнуть расстояние, отделяющее человека от того, что с ним происходит. Затем он наклонился, взял маленького Вилли и еще нашел в себе силы, чтобы дотащить его до вершины холма, прямо над каскадом, до так называемого Прыжка Пастуха, – он нашел в себе силы и мужество сделать это, и море, небо и оливковые деревья то приближались, то удалялись, то сливались в одну бесформенную массу, как будто весь цирк наставил на Вилли свои бинокли и пытался сфокусировать их, чтобы насладиться каждой секундой комического и нетленного человеческого достоинства. Затем он прижал маленького Вилли к сердцу, слегка поправил ему волосы, вытер нос, глаза и сказал те единственные абсолютно подлинные слова, которые знал:

Тротти, тротти, троттина. Спи, мой Вилли, вот луна. Но если Вилли не заснет, Месяц Вилли подберет, Взрослым дядям отнесет. В бутылке черный Мальчик плачет: Бутылка разбилась — Голова отвалилась. Пим пон дон, Вилли, выйди вон.

Он поцеловал его в лоб, потрепал ему щечку, затем поднял за загривок и бросил с вершины скалы, чтобы научить его сразу и мечтать, и любить, и жить, и совершил таким образом падение, впрочем, чисто физическое, с пятнадцатиметровой высоты, но ему еще хватило времени на то, чтобы улыбнуться и прошептать:

Шалтай-Болтай Сидел на стене. Шалтай-Бол тай Свалился во сне. Вся королевская конница, Вся королевская рать Не может Шалтая, Не может Болтая, Шалтая-Болтая, Болтая-Шалтая, Шалтая-Болтая собрать! [39]

Он хотел было еще закрыть глаза, чтобы уйти первым, но ему не хватило времени, – и на этот раз не было никого, чтобы сделать снимок.

39

Перевод С. Маршака.

Поделиться с друзьями: