Цвета дня
Шрифт:
– Я видел твои последние фильмы, – сказал он, – и нашел в твоей игре много искренности. Похоже, ты вкладываешь много от себя самой в сцены любви. Они, видимо, служат тебе канализационной системой. Вероятно, тут потребность очиститься, изгнать из себя злых духов. – Он набил трубку и зажег ее: он перешел на курение трубки в один особенно тоскливый день, потому что это было самое нехарактерное для тореадора из всего, что ему удалось найти. – Что меня забавляет в твоих фильмах, – сказал он, – так это легкость любви: словно судьбе больше нечем было заняться на земле, как только составлять подобные интриги. Драма, трагедия – самые наивные формы оптимизма и вульгарности; подлинная драма, подлинная трагедия – во всем том, что не наступает. Признаю, что чрезвычайно трудно драматически выразить судьбу, которая отказывает интриге: подлинная трагедия всегда была белой страницей. Но когда я вижу, как в фильме встречаются двое и влюбляются друг в друга, я встаю и выхожу из зала, это сильнее меня, мне все-таки нужно хоть какое-то правдоподобие, логика; это у меня от французов. Хотелось бы, конечно, верить, что есть люди, которые действительно любят друг друга, но тогда они никогда не встречаются. – Он вытряхнул табак из трубки в пепельницу несколькими резкими движениями. – Ужасное влияние этой шекспировской или голливудской эпохи – что одно и то же – заключается в том, что миллионы людей разгуливают по миру, внимательно поглядывая по сторонам, потому что они кого-то ждут, – они ищут друг друга, вместо того чтобы мирно предаваться своим занятиям. Большие любови, если мне будет позволено так выразиться, конечно же, существуют, конечно, – да вот только на манер параллельных линий, которые никогда не встречаются. Навещают друг друга маленькие любови. Я верю, что есть предназначенные друг другу натуры, что каждый мужчина должен встретить в жизни свою предназначенную ему женщину: в этом и вся беда. Предназначенные встречи всегда маленькие встречи, других же не бывает. – Он вынул трубку изо рта, чтобы лучше произносить слова. – Не бывает никогда. – Он сделал легкий жест рукой. – Я признаю, искусством трудно выразить эту драму
– У вас так никогда и не было другой женщины?
– Никогда, – сказал он. – Живешь только один раз.
Среди тихого позвякиванья ножей и посуды три итальянских музыканта – с покатыми плечами и неаполитанскими жестами и внешностью – идеально справлялись со своей задачей, заключавшейся в том, чтобы воссоздать – от «Santa Lucia» до «Sole Mio», не забыв при этом и «На притихшем море», – приятно убаюкивающую атмосферу начала века с ее зонтиками, великими русскими князьями и ощущением полной безопасности. Так и есть, думал Гарантье, поглаживая длинными пальцами бокал с коньяком и с симпатией поглядывая на оркестр, они лишь добавляют миру недостающие песчинки, чтобы он спрятал голову в песок, как страус. Какой-то крейсер медленно пересекал залив, направляясь в Вильфранш, и казалось, что его держат в синем фартуке две руки горизонта; от побережья поднималась колонна чаек, неподвижная и оживленная одновременно; прямо у оконного стекла – воробей, походивший в этой грандиозной рамке на некую небрежность, этакую простую забывчивость. Энн улыбнулась ему. Ну разумеется, со злобой подумал Вилли. Совсем простая знаменитость и маленький воробышек. Он уже давно не мог выносить этих, на его взгляд, рекламных пошлостей: воробьи, цветущие яблони, добрые псы, крестьяне, разламывающие хлеб на обочине дороги, «все эти избитые штампы реальности», как метко высказался Гарантье; все это Вилли особенно ненавидел, потому что всегда казалось, будто эта реальность устанавливает между собой и Энн подозрительные связи. Они всегда ей что-то обещали, о ком-то говорили, передавали послание: Вилли был почти уверен в этом. Он не знал, в чем именно может состоять такое послание, и совершенно не горел желанием это узнать, но все же смутно предчувствовал его, и этого было достаточно, чтобы у него немедленно начинались приступы астмы и крапивницы, которыми он страдал всякий раз, когда ему перечили. Он потому и попросил Гарантье сопровождать их в этой поездке, что, рассчитывая на его влияние, надеялся отвлечь Энн от эксгибиционистской стороны природы, от привычки этой старой сводни постоянно совать ей под нос неприличные открытки. Вилли и вправду хотелось бы, чтобы Энн скромно опускала глаза перед всеми предназначавшимися ей подмигиваниями, перед всеми этими тысячелетними знаками, такими, как кувшин с водой, который несут на плече, разломанный надвое хлеб, вино, выпитое из горлышка залитой солнцем бутылки, травинка, которую подносят к губам, внезапно прерывающийся смех, старые, покрытые трещинами стены; он ощущал – и его колоссально раздражала собственная догадливость, – что все это успокаивало Энн в отношении какого-то главного неотвратимого события; и не представляло большого труда сообразить, о чем шла речь. Гарантье, казалось, старался изо всех сил, не упуская случая выказать свое отвращение ко всему, что представляется чересчур сырым или чересчур фамильярным, что цепляется, навязывается или заявляет о себе; пора потребовать от вещей немного такта и деликатности, говорил он, умения держаться в некотором отдалении, пора потребовать у природы нечто отличное от извечного стука кастаньет и извечной показухи. Но Энн до того привыкла расшифровывать речь отца, выпрямлять ее – он был уже неспособен говорить прямо, а только шиворот-навыворот, всегда становясь в оппозицию себе самому, что уже двадцать пять лет являлось его способом тихо вопить, – что она в конце концов составила своеобразный личный словарь эквивалентов; так, когда он, к примеру, рассуждал о пейзаже, который обладал «всей гнусностью почтовой открытки», она знала, что он увидел пейзаж, который глубоко его тронул; когда он рассуждал о литературе «сырого мяса» – речь шла о любви; «воистину вульгарной женщиной» была женщина, которая поделилась с ним сентиментальными откровениями, взволновавшими его; «пещерным искусством» было искусство, гармонично воссоздававшее мир, вместо того чтобы дробить его, а «интеллектуал в полном значении этого слова» всегда оказывался еще одним беженцем, как и он, спасающимся от вечного. Так что Вилли, который рассчитывал на помощь Гарантье, чтобы незаметно отвлечь его дочь от всего, что является столь же простым, как пшеничное поле, птица в небе, влюбленные на скамейке, и от всех других «избитых штампов реальности» – как он это называл, – полагая, что она унесется вместе с отцом в те высшие сферы одинокого духа и абстракции, где будет ограждена от всего «скотства земли», теперь, напротив, постоянно находился в обществе человека, каждый жест которого, каждое слово, да и весь сломленный вид, казалось, подбадривали Энн, призывали не отчаиваться, ждать, как если бы сам Гарантье был живым свидетельством всемогущества любви. Вилли не был до конца в этом уверен, но предчувствия оказалось достаточно, чтобы вывести его из себя, и он наблюдал сейчас за ними обоими, ожидая зуда или сенной лихорадки и почти призывая их, чтобы доказать себе, как они жестоки с ним, – он наблюдал за ними насмешливо, с сигарой во рту, с той капризной гримасой вундеркинда, которую все от него ждали. Он знал, что с той поры, как Энн достигла тридцатилетия, ей часто случалось терять мужество и метаться. Периоды обособленности, когда она ни с кем не виделась, ибо чувствовала уверенность в будущем, в своем праве женщины состояться, должна была быть выведена из состояния эскиза, а не брошена на землю как какой-нибудь смутный набросок, а затем и навсегда забыта среди тысячи незавершенных черт, предметов, лиц, слов, городов, идей, – все это смутно, далеко и слегка бессвязно: мир был как несколько поспешно сделанных наметок чего-то такого, чего здесь еще не было, – так вот, эти периоды обособленности, отмеченные уверенностью, сменялись тогда чередой светских приемов, быстро завязываемых знакомств, и порой она доходила до того, что какое-нибудь новое, внезапно произнесенное при ней имя лишало ее силы воли – она неустанно повторяла его в голове, в ребяческом усилии разгадать, кто за ним, и если оно произносилось в ее присутствии несколько раз, она видела в том знамение и ждала встречи, охваченная чувством торжества, которое из суеверия старалась подавить; когда же ей наконец представляли этого незнакомца, тот всегда приходил в крайнее замешательство, недоумевая, почему у знаменитой Энн Гарантье, с которой он обменялся всего лишь несколькими совершенно безобидными словами, так быстро падало настроение и появлялась столь явная неприязнь. Вилли ни разу не уловил четко этот порыв надежды и досады в воображении жены, но, сам того не сознавая, играл им с жестокостью и изощренностью, очевидно происходившими от его собственной любви; так он, случалось, коварно выстраивал в воображении Энн образ человека, раз-другой произнося при ней сквозь зубы его имя – с деланным безразличием и пренебрежением, которые она принимала за знак свыше, или же с озлоблением, которое немедленно истолковывалось ею в пользу незнакомца, – при этом он старался или описать его в чересчур черном свете, чтобы он не мог не привлечь ее внимания, или же наделить его вкусами, чертами характера и способом существования, которые он, Вилли, якобы презирает, но которые поражали Энн своим благородством, создавая, таким образом, между Энн и незнакомцем что-то вроде общего секрета; затем он обрывал разговор и возобновлял его через несколько дней, с холодностью или даже с явным озлоблением, которые Энн тут же приписывала его предчувствию надвигающейся угрозы. Затем он приглашал несчастного к себе домой и с подлинным садизмом наслаждался умиранием мечты на лице Энн; на губах его играла заинтересованная и невинная улыбка, он старался ничего не упустить – ни взгляда, ни признака гнева и отчаяния, – наивно надеясь, хотя и не веря по-настоящему, что от всех этих повторяющихся разочарований она придет однажды к смирению, которого он ожидал. Однако добился он этим лишь того, что сам, видя ее еще столь романтичной, юной, столь близкой еще к волнению первого бала, начинал ощущать невыносимую нежность, от которой он начинал задыхаться и которую он оказывался не в силах сдержать; самые же робкие проявления этой радости она немедленно отвергала, как бы отыгрываясь за свое разочарование, так что в результате всех этих ловких маневров он чувствовал себя более раздосадованным и истерзанным, чем она. Но он продолжал свою игру, не столько для того, чтобы заставить ее страдать, сколько для того, чтобы доказать ей невозможность того, что она ждала. Он часто знакомил ее с мужчинами, неглупыми и остроумными, но границы возможностей которых были ему известны, так как он знал, что они неспособны выйти за пределы ни своего ума, ни своего острословия и что таким образом они делают из своей личности настоящую профессию, а это еще один способ проявить недостаток самобытности. Он всегда присутствовал при этом, чтобы насладиться недоразумением,
с самой очаровательной улыбкой слушая, как эти специалисты пускают в ход все, часто восхитительные, резервы своего искусства нравиться, чтобы соблазнить его жену, и порой он подавал им реплику, чтобы они заблистали еще ярче. Он сожалел, что она не заводила романов; накапливаясь, они бы дали сумму заблуждений и тщетных поисков, которая, быть может, в конце концов и закрепила бы Энн за ним.В общем, он зашел по пути унижения так далеко, как только мог.
Но тщетно.
Ни один, ни другой так и не смирялись.
Энн жила в надежде, которую редкие моменты сомнений делали в глазах Вилли только очевиднее, и порой ему достаточно было прочесть во взгляде жены или в ее улыбке своего рода уверенность – ту, что жила в ней, – как он сразу же начинал задыхаться или же его тело охватывал зуд: все аллергологи Голливуда тщетно пытались определить аллерген, к которому он был столь чувствителен, и вкалывали ему все экстракты, которые только могли вообразить, начиная с кошачьей шерсти и щетины зубных щеток и кончая губной помадой, которой пользовалась Энн, или же кремом, который она употребляла для снятия грима. Он жил в постоянном страхе ее потерять. Он знал, что в любой момент от толпы может отделиться какой-нибудь мужчина и похитить ее у него, и одной из его излюбленных фобий было представлять самого себя в роли бессознательного инструмента этой встречи; быть может, ему будет достаточно сказать: пойдем-ка лучше сюда, а не туда, зайдем в это кафе, совершим эту поездку. От одной только мысли об этом у него начинался приступ астмы или крапивница. Он чувствовал себя непрерывно выставляемым напоказ и слишком уж сам привык эксплуатировать ранимость других, чтобы ждать от кого-то пощады: в личных, воображаемых отношениях каждого со своей судьбой он ощущал себя под коварным прицелом. В состоянии приступа он не решался уже ни открыть дверь, ни выбрать отель, ни забронировать места в театре среди незнакомцев.
Так что накануне их отъезда в Европу его охватила настоящая паника – и он тут же отнес ее на счет предчувствия.
Контракты были подписаны, реклама запущена, место на французских киностудиях заказано – он уже не мог пойти на попятный. Речь шла о съемках во Франции двух картин – одной по Флоберу, другой по Стендалю. Он увидел в этом единственный способ вытащить Энн из банальности ее привычных ролей: у нее росло отвращение к своему ремеслу, и Вилли опасался разрыва единственной связывающей их нити. Ибо он уже докатился до того, что начинал сам верить в байку, которую с цинизмом рассказывал стольким женщинам, будто подлинное искусство является идеальным заменителем любви. Он жалко цеплялся за эту идею. Вот почему он сам подал мысль отправиться в поездку по Европе и легко заполучил контракты. Но в последнюю минуту потерял голову. Ночь за ночью бродил он по своим гостиничным апартаментам в Нью-Йорке в великолепных пурпурных пижамах – единственный цвет, которому удавалось немного скрыть его струпья, – и в своей тревоге дошел до того, что у него начались экзема, сенная лихорадка и астма одновременно, он так задыхался и чихал, что сил чесаться всю ночь самому у него уже не было, и ему пришлось разбудить Гарантье: тот чесал его всю ночь одной из тех щеток с очень жесткой щетиной, которые были специально сделаны по его заказу. Отъезд пришлось отложить на неделю. В течение всего этого времени он тщетно пытался найти хоть какой-то законный повод, чтобы отвертеться. Он не понимал, ну совершенно не понимал, как мог он отважиться на подобное безумство. Ведь эти вещи всегда происходят именно в Европе, без устали повторял он себе. Там остались самые крупные звезды. Взять хотя бы Ингрид Бергман [7] . Риту Хейуорт [8] . Европа только этого и ждет, это ее ремесло, она только на это и годится. Она – сводня. Самая махровая бандерша, которая когда-либо существовала, вот что такое эта Европа. Она ждет нас, потирая руки, со свинской улыбкой, растянувшейся на старой коже. Она найдет кого-нибудь для Энн, и незамедлительно. За этим дело не станет. Да что на меня нашло тогда, ну что на меня нашло? А ведь я стреляный воробей, должен был знать, сам ведь сутенер. Он задыхался и закатывался в кашле, развалившись на диване, пунцовый и потный, в то время как Гарантье скреб ему спину, не задавая вопросов: он по-прежнему предпочитал физиологические проявления природы, пусть даже отвратительные, ее психологическим проявлениям или – верх ужасного – сентиментальным. Так что он скреб молча. За два дня до отплытия «Куин Элизабет» Вилли дотащился до своей машины и приказал отвезти себя в контору Белча. Белч, возможно, был единственным человеком, которым Вилли искренне восхищался, и рядом с ним Вилли всегда ощущал себя мальчишкой, – чувство, которое он изо всех сил скрывал, но Белч, похоже, видел его насквозь. Бывший компаньон Аль Капоне золотой эпохи большого гангстеризма, он уже пятнадцать лет как отошел от сомнительных дел и стал одним из самых уважаемых букмекеров Нью-Йорка. В глазах Вилли он был бесспорно героем, во всяком случае человеком, который сумел дисциплинировать себя, настроить свою скрипку по ноте, которую сыграл ему мир. Вдобавок он никогда не влюблялся. Если говорить о внешности, то это был маленький тощий человек с одним из тех обрюзгших и лоснящихся лиц, на которых что-нибудь обязательно свисает, в частности нос; лысый, с несколькими набриолиненными волосиками наискосок через весь череп, из-за чего тот имел, что было весьма занятно, зубчатый вид; он всегда улыбался и постоянно играл со своим носом, щипал его, почесывал, гладил, как поступает большинство людей, чтобы не сунуть палец в нос. Он встретил Вилли с нетерпением, которое всегда при нем выказывал, будто заранее зная, что ни в чем из того, что Вилли нужно было ему сказать, не содержалось и грана серьезного.
7
Ингрид Бергман снималась в Италии в фильме Росселлини «Стромболи». Вскоре после окончания съемок она родила от Росселлини сына Роберто и развелась со своим первым мужем.
8
В мае 1948 года во время своего первого визита в Европу Р. Хейуорт познакомилась с Али-ханом – сыном имама мусульманской секты исмаилитов, одним из самых богатых людей мира. Все перипетии их бурного романа освещались прессой. В 1949 году влюбленные поженились, а два года спустя развелись.
– Ну что там, Вилли, что?
– К черту, Белч, дайте мне отдышаться, у меня приступ астмы, разве не видно?
– Что ж, тогда делайте это скорее и отправляйтесь в постель. Стоило ли заявляться в таком состоянии, чтобы ничего не сказать?
Вилли сморкался, с отчаянным усилием всасывал воздух и бросал на Белча злобные взгляды.
– Вы отплываете в Европу, Вилли? Все газеты полны снимков самой счастливой в мире пары.
– Совершенно верно, – пропыхтел Вилли. – Послезавтра. Я здесь, чтобы попросить у вас кое-кого. Помните, я вам однажды уже говорил?
Белч уже было засунул палец в ноздрю, но вовремя спохватился и удовольствовался тем, что сильно почесал кончик носа.
– Я вас уже с год не видел, – сказал он, – так что.
– Видите ли, речь идет все о том же, – жалобно сказал Вилли.
– Ясно, – с сочувствием произнес Белч. – Но настанет день, когда это будут лечить, вот увидите. Они добьются своего, не отчаивайтесь.
– Я говорю не об этом, – сказал Вилли.
– Они уже нашли эту штуковину, ну знаете, антигистамины, и остальное тоже найдут. Я прочел это в «Ридерз Дайджест», и, похоже, они почти наверняка найдут. Я-то сам в этом уверен, уверен. Антигистамины уже облегчают аллергический ринит, ну а что до астмы, то это вопрос времени. Впрочем, кажется, четверть населения Соединенных Штатов страдает от аллергии. Вы представляете, сколько это потерянных рабочих часов? Но они найдут. А пока дайте-ка папочка усадит вас в машину и отправит домой. Хорошая грелка…
– Мне нужен один тип, Белч, – сказал Вилли. – Главным образом в Европе. Кто-нибудь посерьезней. Как, кстати, зовут того парня, которого упоминали в связи с вами? Сопрано?
– Полно, полно, Вилли, – сказал Белч. – Оставьте эти россказни телевизионщикам.
– Белч, мы с Энн собираемся провести какое-то время в Европе. Речь идет о двух, может, трех фильмах. Мне страшно. Европа – старая бандерша.
– Ну и что? Вы отлично поладите.
– Ладно, хватит. Мне просто нужен телохранитель.
– Я знаю, вы молоды, Вилли, но уверен, вы можете-таки научить Европу одному-двум трюкам в этом деле.
– Белч, послушайте, это серьезно. Я защищаю свои деньги, вот и все. Вы уже знаете, что всякий раз, когда наши звезды заявляются в Европу, пиши пропало. Они всегда встречают кого-нибудь, и их уже никакими силами не вернуть обратно. Взять хотя бы Ингрид Бергман. Я мог бы привести вам и другие имена. Я не хочу подвергаться такому риску, вот и все. Что-то в Европе есть такое, на что они клюют. В общем, я не знаю, как они клюют. Но они теряют из-за этого голову. А мы едем во Францию и в Италию. Именно там это главным образом и происходит. Это две сводни, и там может произойти любая гадость. Всю свою жизнь они только этим и занимались. Или одна, или другая подложат мне свинью, я это чувствую.
– Не нужно было туда ехать, – заметил Белч.
– Да, вот только теперь уже ничего не изменить. Дело сделано. Любой может совершить в своей жизни какую-нибудь глупость.
Белч лукаво пощипывал кончик носа.
– Тогда что именно вы от меня хотите? Чтобы я велел какому-нибудь парню незаметно ночью убрать Европу? Ладно. Положитесь на старину Белча.
– Я не шучу. Вы же видите, на кого я стал похож. Я ни на минуту не почувствую себя там в безопасности. И не обманывайтесь на этот счет: это вопрос денег, больших денег. Если Энн останется в Европе, мне крышка.
– Сколько вы на ней имеете?
– Шестьдесят процентов, – сказал Вилли. – Но дело не только в этом. Продюсеры терпят меня только из-за нее, иначе они бы давно уже…
Он щелкнул пальцами и втянул в себя воздух открытым ртом.
– И благодаря ей я, возможно, смогу убедить студию предоставить мне полную свободу для одного сюжета, который у меня сейчас в голове. Они все же должны мне это. Так что, видите, это еще и вопрос искусства.
– Отправляйтесь в постель, – любезно сказал Белч.
– Вы никого не знаете?
– Вы влюблены в свою жену, и это очень хорошо. Сделайте ей детей. У меня самого их пять. Это полезно. Во всяком случае, не приходите рассказывать мне сказки. Деньги и фильмы – да вам на них, в общем-то, плевать. Вы дорожите своей женой и боитесь ее потерять, и вот вы заявляетесь ко мне и устраиваете телешоу.
– Честное слово, – жалобно произнес Вилли. – Я не лгу. Студия встревожена не меньше моего. Они уже дважды обожглись с Европой. Они попросили меня не спускать глаз. Не скажу, чтобы они просили меня о большем. Но я все же имею право защищаться и иметь суждение?