Цветные открытки
Шрифт:
— Я… это… специально для него — на базар… Картошки молодой, помидоров… Ждал его, сидел, как этот… как дурак, не жравши, а он, компьютер засушливый, видишь ли, там… по памятным местам… по дворцам и музеям. Да по ресторанам! Пижон столичный!
Дорофеев довольно вяло оправдывался: ну, задержался в Петергофе, ну, зашел перекусить, чего особенного? Сгниет она, что ли, до завтра, твоя картошка? И отцепись! Утром слопаю всю. С помидорами.
У дома, где жил Марк, остановились.
— Я у него там… это, ни разу вроде не был. Ни в школе, ни… вообще, — говорил Володька, тяжело дыша. — Лушин Вадим рассказывал: шикарнейшая квартира, красное… там… дерево, фарфор, то и се. И «Волга»! Модный адвокат — никуда
— Лушин, это такой, в прыщах? — поинтересовался Дорофеев, тщетно пытаясь представить, как выглядел этот Лушин, но вспоминалось только что-то длинное, сутулое и на редкость занудное. И еще, что в классном журнале Лушин шел сразу за Лощининым: «Куликов, Лошинин, Лушин…» А потом Муравьев и Окунев. Муравьева и Окунева Дорофеев тоже плохо помнил. А Марка Соля — того, наоборот, отлично: с густыми кудрявыми волосами. Очень подвижный. И хохмач. Вечно вертелся и громко острил на уроках, за что его регулярно выставляли из класса.
— Лушин-то? Плешивый он, — немного подумав, ответил Алферов. — Инженером там… где-то работает. Не то в НИИ, не то… Черт его знает. Недоволен — начальство, говорит, гад на гаде. Невроз у него. А прыщи?.. Нету вроде.
Дверь, украшенная медной табличкой «Присяжный поверенный М. Г. Соль», оказалась распахнутой настежь. Эту дверь и табличку, повешенную еще дедом Марка, Дорофеев узнал сразу. Войдя без звонка в квартиру и очутившись в просторной комнате, где вокруг овального стола нерешительно толпились человек десять незнакомых пожилых мужиков, он сразу понял, что все здесь совершенно как тогда, тридцать лет назад, при отце Марка, адвокате, и, наверное, как при деде, присяжном поверенном. Этот стол на львиных лапах, и старинный громадный буфет, и пианино, уставленное безделушками, — конечно, все это было здесь раньше. И фарфор, и пресловутое красное дерево, насчет которого злопыхал завистник Лушин.
Около стола суетился, расставляя рюмки, раскладывая вилки и ножи, довольно тщедушный человечек, совершенно седой, с непомерно высоким лбом. Вот он поднял на вошедших светлые глаза, всплеснул руками, и комната огласилась воплями. И сразу стало ясно — Марк! Ну конечно, Марк, кто еще! Собственной персоной. Изменился — это верно, постарел, а вообще-то, если вглядеться, не так уж и изменился, смеется по-прежнему, тряся головой и прикрыв глаза. И вообще — Марк как Марк, обыкновенный Марк Соль.
— Дорофеич! Старик! И Аф-феров!
И пошли объятия, выкрики, общий галдеж. «А это кто У нас? Погоди, погоди, сам вспомню! Ну да, Шурка. Щурка Окунев! Ах ты, Окунь, рыба-кит… А это?» — «Да Разуй глаза, Севка!» — «Ми-илы мои, Валя! Ну, ты, брат, Ряшку отъел, как все равно… И Мурик тут, скажи на милость! Ах, ах. Возмужал, старик, возмужал…»
— Мурик у нас, робяты, в животе стал плечист, — увесисто заметил Марк. — Согласись, Мур, с правдой-маткой и дай дяде Севе «здрасьте».
А и точно потолстел, стал гладким и холеным Гарик Мурин. Первый друг Соля, отсидели на одной парте с третьего по десятый класс, вместе и на второй год остались. Так их и звали: Марик и Мурик… А вон тот, долговязый, с кислым лицом? Кажется, это Лушин и есть, голос тот же, унылый до тошноты.
Дорофеева узнали все, и все единодушно заявили: не изменился, только вальяжности поприбавилось.
— Видел, видел, по ящику, — сказал Лушин, — прямо киноартист. Штирлиц-Тихонов.
Телепередачу, в которой участвовал Дорофеев три недели назад, смотрели, как выяснилось, все. Это было трогательно и непонятно.
— Мне Мур позвонил, а ему Алферов, — объяснил Соль. — Ну, а я уже Окуню.
Через две минуты чужих и старых в комнате не осталось, все были свои, и точно такие же, как тридцать лет назад.
— Не, робяты, — объявил Марк, обведя всех глазами. — Мы, ей-богу, пока ничаво, терпимо. «Мы уже не «еще», но еще не
«уже», мы пока еще «М» отличаем от «Ж»! — продекламировал он и первым заржал.Да, все здесь были те же… И, смешное дело, вели себя, даже говорили, как тогда. «Робяты», «шло»… Дорофеев поймал себя на том, что ведь и ему хочется произносить всю эту муру — «чаво-ничаво» и вообще валять дурака.
…Пили уже третий тост — всё за юбиляра. Сперва, как положено, — за здоровье.
— Мне не надо дом с усадьбой, мне не надо двух коров, молоком напоят бабы, был бы только… хм… сам здоров! — тотчас откликнулся Марк.
Он крутился, успевая одновременно пить, болтать и передавать салаты: «Прошу откушать, сам изделал, я теперь, старушонки, классный кулинар, все умею, хоть салат «оливье», хоть этот… «Веня Грет». Время от времени он вскакивал из-за стола и бросался на кухню, и каждый раз подбегал сперва к дивану, где были сложены подарки. Про однотомник Бунина, поднесенный Дорофеевым, сказал, что «ета — вешш, хотя книга у меня уже есть. Правда, хе-хе, телефонная».
Но когда Шура Окунев предложил — «за семью»» Марк сразу посуровел и сказал, что просит в первую очередь выпить персонально за его внука Гришу, поскольку это уникальный ребенок, всего» представьте себе, два года, а прямо какой-то дом ученых.
Все дружно выпили, и Марк с большим уважением сообщил, что Гриша сейчас отдыхает в Евпатории.
— С моей старухой, — пояснил он, и Дорофеев сразу вспомнил тоненькую девочку с черной косой, за которой Марк бегал, кажется, с пятого класса. Училась она в соседней женской школе, на улице Красного Курсанта, звали вроде бы Мариной… Как зовут «старуху», Дорофеев спрашивать не стал. А Соль между тем уже сбегал в кабинет и притащил портрет своего уникального внука, кудрявого щекача с мрачным взглядом абсолютно круглых глаз. Тотчас полез в карман и Мурик, вынул какую-то карточку и пустил по рукам. На карточке была изображена молодая красивая женщина с хорошенькой, кокетливой девочкой лет семи-восьми.
— Дочка, стало быть, с внучкой, — констатировал Лушин, едва взглянув на фотографию.
— Жена с дочерью, — с достоинством поправил Мурин.
— Которая? — губы Лушина ядовито кривились.
— Что — «которая»?
— По счету?
Мурик промолчал, отвернулся, а Володька Алферов взял карточку у Лушина из рук и принялся внимательно рассматривать.
— Ай да мы! — объявил он наконец. — Какую девку… того… сделал, а? И мама в порядке, — одобрил он с видом специалиста. — Нет, Мур, ты у нас молоток. Сколько лет девушкам?
— Дочке семь, маме — двадцать восемь.
«Это, выходит, когда мы кончали школу, той мамы еще и в проекте не было, — подумал Дорофеев. — А ведь пожалуй, изменился больше всех, Мурик. То бишь, Гарик… Откуда в нем эта уверенность, барственность Даже? Чем он, интересно, занимается? В классе был чуть не первым по математике, и еще в музыкальную школу ходил. А с виду смахивает на торгаша — уж больно нарядный».
Тут Вадик Лушин наклонился к Дорофееву и, дыша в самое ухо, с неожиданной страстью зашептал, что вот, Окунев вылез в большое начальство, главный инженер, получил в прошлом году премию Совета Министров, кандидат, а ведь звезд никогда не хватал, типичный троечник, задницей брал, только звезды администратору и не нужны, другое нужно — нюх. И локти покрепче. Дорофеев слушал, догадывался, что рикошетом камешки летят и в его огород, а Лушин между тем уже взялся за Мурика: отъел харю, корчит из себя черт-те что, а сам — натуральный халтурщик, сочиняет тексты к песенкам, поэт выискался! Гений!.. И хапает, хапает… Псевдоним зачем-то себе взял — Генрих Гарин. Почему люди не хотят честно подписываться своей законной фамилией? Все выгадывают, ловчат… Деньги, небось, гребет лопатой, умеет устроиться, тут не отнимешь — тоже талант своего рода…