Цветные открытки
Шрифт:
В позапрошлом году Индюк умер, а до того много лет жил один в жуткой коммуналке и, говорили, очень бедствовал. Алферов встретил его незадолго до смерти, Дряхлого, почти слепого, запущенного. Володьку Индюк сразу вспомнил, заплакал, стал жаловаться на соседей: затравили, выживают в дом престарелых, приводят врачей, чтобы те подтвердили, будто он выжил из ума. Володька обещал помочь, зайти, и зашел через неделю — соседка со злорадством сказала: помер, три дня как в морг отвезли.
— Где похоронили? — спросил Володька.
— А мне без надобности! — и захлопнула дверь.
…А Марк уже показывал Ольгу, литераторшу, как она нараспев читала Игоря Северянина, вздыхала, закатывала глаза: «В бевом пватье муаговом, в бевом
Как-то в середине года — это уже был десятый класс — Ольга вдруг исчезла. Учителя сказали: внезапно переехала к дочери в Киев. Или в Минск. Вместо Ольги; появилась Анна Тимофеевна, сухопарая дама лет тридцати пяти. К восторгам и придыханиям была не склонна, зато бдительно следила, чтобы все в классе были коротко подстрижены, а великие произведения препарировала в два счета, четко выявляя идею и беспощадно деля героев на положительных и отрицательных. Выпускной экзамен по литературе класс сдал без троек, но на филфак не пошел никто. Основная масса подала документы в Политехнический и Техноложку, несколько человек в институт Ульянова-Ленина, Дорофеев — в университет на физфак, Алферов — в медицинский. И все поступили сразу. Только Марк Соль — спустя три года, он после окончания работал на заводе слесарем.
Дорофеев решил стать физиком в шестом классе, на первом же уроке, который проводил молодой учитель Сергей Николаевич Серов. С виду он был похож на мальчишку — сухой, подвижный, вот только волосы у Сергея Николаевича были совсем седые, белые, и вскоре кто-то пустил слух, будто он поседел во время войны — был разведчиком, попал в гестапо, его пытали, но он молчал, а потом бежал, задушив конвоира. За глаза Серова называли, конечно, Серегой, и Дорофееву в нем нравилось все: и внешность, и манера держаться, и говорить — негромко, четко, логично, и почерк, а больше всего, пожалуй, полная и искренняя убежденность в том, что важнее физики нет ничего на свете. Послушать Серегу, так получалось, что знаменитые ученые, посвятившие жизнь этой главнейшей из наук, — не просто великие, но все без исключения прекрасные, благородные люди, и без глубокого знания физики невозможно всерьез заниматься ни биологией, ни медициной, ни философией, ни даже юриспруденцией или, скажем, музыковедением. Кроме того, нельзя понимать литературу, живопись, любить природу и людей, и вообще нельзя жить полной жизнью и быть по-настоящему счастливым.
Всеволод делал все, чтобы походить на Серегу. Тот имел разряд по теннису, и Дорофеев немедленно записался в секцию на стадионе «Динамо». Как-то на уроке Серега сказал, что любит серьезную музыку и часто ходит в филармонию, — на следующий же сезон у Дорофеева был абонемент в Большой зал. Физик отличался феноменальной, почти болезненной пунктуальностью, и очень скоро любимым изречением Всеволода стало: «Точность — вежливость королей». Сергей Николаевич свободно читал по-английски, — начиная с седьмого класса, Дорофеев получал по этому предмету только пятерки. Мать радовалась: Сева станет переводчиком. Но Сева-то знал, кем он станет. И стал. И вот что забавно: иногда, смотрясь в зеркало, он думал, что теперь, в свои сорок восемь лет, похож лицом на несколько постаревшего Сергея Николаевича Серова. Да что лицом! — и повадкой, и интонациями, и тем, что прекрасно играл в теннис, а главное, был спокойно и слегка надменно уверен, что нужнее и интереснее физики нет ничего в мире.
До сих пор Дорофеев помнил, как Серега однажды ни с того ни
с сего вдруг отменил назначенную контрольную, уселся верхом на стул и стал рассказывать об Эйнштейне и теории относительности. В тот день Всеволод прибежал домой потрясенный и, не сняв пальто, ворвался в кухню, где мать с соседкой тетей Женей мирно пекли вдвоем какой-то пирог. Громко крича и возбужденно размахивая руками, Сева принялся втолковывать им, что — представьте! — если космический корабль полетит со скоростью, близкой к скорости света, то длина этого корабля — представляете? — станет меньше, а время внутри корабля потечет медленнее!Мать слушала его, улыбаясь и недоверчиво покачивая головой, а потом сказала, что в такие фантазии поверить невозможно: как это время может течь медленнее?! Мать работала на радио, в музыкальной редакции, знать физику ей было не обязательно, зато тетя Женя, инженер-конструктор, возмутилась и заявила, что все это — вредная чушь, выдуманная идеалистами и мракобесами.
— Неплохо бы выяснить, кто и зачем забивает детские головы подобными… идейками, — добавила она, но тут из духовки отчетливо запахло горелым, и они с матерью, одновременно вскрикнув, кинулись к своему пирогу, а Всеволод предпочел потихоньку убраться из кухни.
…Сейчас Сереге должно было быть сильно за шестьдесят, жил он как будто в Новосибирске… (впрочем, может, и в Свердловске), по-прежнему преподавал в школе. Все это Дорофеев узнал от Володьки, а тому рассказал кто-то еще. Сам же Всеволод со дня окончания не видел Серегу ни разу, и сейчас, слушая, как Мурик бренчит на рояле «Мезозойскую культуру» — «…под скалой сидели мы с тобой, ты мою разорванную шкуру зашивала каменной иглой», — ругал себя свиньей.
Подошел Володька и пожаловался, что ему до смерти надоел занудный Лушин:
— Жалко его, конечно. Но сил нету. Несет, понимаешь, всех без разбору. Шизоидный тип… А я — того… спать охота. Пойду-ка домой, а ты оставайся.
Но уйти Володьке не дали. Увидев его, Соль вдруг вспомнил, как уже в десятом классе Индюк ни с того ни с сего возвел на Алферова напраслину, будто тот участвовал в безобразной уличной драке и вывихнул руку: мальчику из соседней школы.
— Инциндент беспрецендентный, пахнет исключением! — орал тогда Индюк. — Сила есть — ума не надо! Ис-клю-чим!
…Мурик между тем все брякал и брякал по клавишам, но вдруг взял аккорд, заиграл увереннее и бодра запел. Ерничая, подхватил Окунь, за ним Валька Лощинин, Марк, Дорофеев, Алферов. Пели все, слова знали назубок, — каждому пришлось в свое время спеть эту песню десятки раз — на октябрятских сборах, на пионерских линейках, кострах, а потом — на демонстрациях и субботниках.
— «Нам даны сверкающие крылья, смелость нам великая дана!» — выкрикивал Дорофеев, с изумлением; чувствуя давно забытый оголтелый восторг — аж мурашки по спине. У ребят тоже размягчились лица, и все это нельзя было объяснить только ностальгией, тоской по бывшему себе, семнадцатилетнему дураку, у которого впереди — одни свершения, подвиги, награды и торжественные празднества.
Песня кончилась, Мурик без перехода начал что-то другое, незнакомое. Теперь он пел один, остальные стали разбредаться — кто вернулся допивать, кто засобирался домой, Дорофеев остался у рояля.
Мне трудно, вернувшись назад, С твоим населением слиться, Отчизна моя — Ленинград, Российских провинций столица…— негромко пел Мурик.
…Что это? Грустно, но как точно! Только сегодня Дорофеев думал об этом…
…Как серы твои этажи! Как света на улицах мало! Подобно цветенью канала…