Цветы корицы, аромат сливы
Шрифт:
Они проговорили довольно долго, когда к ним подошел благоообразный пожилой китаец в солидном костюме, представился как профессор Пекинского университета Юань Пин и пожаловался, что совершенно заплутал, разыскивая Институт русского языка на Волхонке, так что теперь ему уже не нужен и сам институт, а только бы добраться куда-нибудь. Леша вызвался проводить его до метро, и оба ушли. Таким образом Ли Сяо-яо снял Лешу с его поста.
Обойдя вокруг здания, они принялись помогать Сюэли и Ди, которые выволакивали с черного хода опоясанный яшмовыми украшениями темный деревянный сундук. Вдвоем им было тяжеловато, но вчетвером справились. Ди заскочил снова внутрь, провел ладонью перед лицом застывшего столбом милиционера и выбежал вон. Милиционер встряхнул головой и сел за письменный стол делать в книге дежурств запись о том, что никаких происшествий не было. Когда вернулась Ирина Александровна, он как раз дописывал слова «все спокойно» и выражение лица у него было самое дзэнское.
В это время
– Ну что ж, – сказал Ди, утирая пот. – До расвета еще куча времени, успею посидеть над диссертацией. Дописываю диссертацию, защищаюсь уже скоро, – пояснил он со своей чудесной улыбкой, – «Проблема ответственности в современном праве».
Он поймал машину, мелодично сообщил, что ему надо на Воробьевы горы, сонно откинулся на сиденье и мгновенно задремал.
Леша помог довезти ларек до Красной площади, и они с Сюэли прощались уже на рассвете возле Исторического музея.
– Я так тебе благодарен…
– Да не за что, – пожал плечами Леша. – По-моему, мы сделали сегодня нечто в целом правильное.
– Может быть, я могу чем-то… Может быть, в Китай так же случайно попало что-нибудь важное для русских и совсем постороннее для нас? Какая-нибудь реликвия? Я бы постарался отплатить добром за добро, – сказал Сюэли. – Есть какая-нибудь историческая вещь, которая по случайности хранится в Пекине или в Сиане, хотя должна быть у русских?
– Ага, шпага Суворова, – развеселился Леша. – Мы ее случайно уронили в Китай из космоса. Да, завернутой в мундир Жукова, – тут он начал ржать в полный голос. – Ладно, бывай.
Ли Сяо-яо склонился над сундуком и точным движением вправил навершие на место, в узор наверху по центру ширмы.
– С этого момента театр в рабочем состоянии. Все собралось воедино. Половинки сощелкнулись в круг, в гармонии всё под небесами. Ну, что ты смотришь на меня?
– Вы, верно, знаете, дедушка – в «Исторических записках» Сыма Цяня есть части, написанные еще его отцом, придворным историографом Сыма Танем. Рассуждать же теперь о том, что там написано отцом, а что сыном, приходится с большой осторожностью, настолько сложно различить их стиль. И думается мне, все это оттого, что отец и сын…
– …Были полными единомышленниками? Возможно. И что же ты хочешь от меня?
– Дедушка, я возьму только трех персонажей? Всего на несколько дней?
– Так, и кого же ты хочешь забрать? – сощурился господин Ли.
– Красавицу, студента и… и лису, – исчислил на пальцах Вэй Сюэли так нетвердо, словно приближался час его казни. – Только эти три, больше мне не надо. И ширму.
– Не намудри там со своей судьбой, – сказал Ли Сяо-яо.
– Хуже, чем есть, уже не сделать, – заверил его Сюэли. – Ах, дедушка! Когда я только приехал в Москву, я думал, что подвергся какой-то неслыханной опале со стороны небес. Не думал счастье найти в таких глухих местах, где меня к тому же и снегом припорошило. А увидев Цзинцзин, развесил уши – и все мне что-то казалось: много способов есть, как беды избежать. Теперь вижу: въехал на лошади на лодку – дальше ехать некуда.
Целый вечер до самого позднего часа Сюэли в своей клетушке в общежитии возил кистью по бумаге – писал пьеску. Всё засыпано было белыми листами. Заснул над ними к утру, не чуя от усталости рук и ног.
В Институте Конфуция приближалось время конкурса китайских сочинений. Во всех классах студенты волновались, преподаватели выступали с напутствием, подбадривали учеников, стараясь вселить в них боевой настрой, нацелить на победу в соревновании. Сюэли пришел на встречу-консультацию в потертых джинсах и свитере, присел на край парты с видом самым обыденным и сказал:
– Послушайте меня. Великий китайский писатель Пу Сун-лин за всю жизнь так и не сумел сдать экзамена даже на уездную должность. Много раз приступал он с надеждами к этому рубежу и столько же раз его сочинения оказывались отвергнуты. Его сочинения, то, что писал он дома, в тиши, для себя, так сказать, и друзей – сейчас эти золотые слова почти вот все наизусть я знаю, да разве я один!.. Жалею, и очень, что не был с ним знаком. И такого-то человека отвергла государственная машина! А знаете ли вы, что значит не сдать экзамен? Вот мало-помалу после прошлой неудачи отошло сердце, уже надежды стали пробуждаться. Подбадриваемый родителями и друзьями, отправляется студент на экзамен в столицу провинции, наодалживал денег со всех сторон, приоделся в дорогу. Все желают удачи ему, да и сам он бодрится, обещает вернуться в шапке чиновника высокого ранга. Вот он на экзамене. Тесно в экзаменационной конурке, некуда колени девать, согнулся весь в три погибели. Но строчит вдохновенно, мысли текут – и кажется ему, вот, весь белый свет объял в своем сочинении. Выходит, время прошло: уж той уверенности нет. Деньги проживаются легко в столице. Наконец и три дня прошло: смотрит списки, ведет дрожащей рукой по строкам. Нет его имени! Тут он стоит как громом пораженный. Возвращается домой, как побитая мокрая курица, стыдно ему, темно на душе, не знает, как и
в глаза будет смотреть односельчанам, что отвечать. Все ведь ждут, всей деревней, что он вернется с почетом и со славою. Ужасное время! Вот спешат взволнованно навстречу старенькие отец и мать: уже по виду его понимают, что надежды опять были понапрасну. Горюют вместе с ним, но месяц-другой прошел – и уже начинают попрекать его, припоминать неудачу. Добывает денег уроками, пишет письма и прошения на заказ – все же ворчит старая мать: как возразишь ей? И так из года в год, – только раз в год ведь есть возможность приступить к экзамену, – и зарастает двор бурьяном, и пылится бумага на окнах, и родня, что прежде возлагала на тебя все надежды, смотрит косо и посмеивается – «есть ли какая польза от твоих занятий?». Вот как – приходится все горше и горше, а ведь творится все это с человеком редкостного ума и таланта, необычайных достоинств, с человеком, по всему равным великим мужам прошлого. Если не завоюете вы никакого места на конкурсе, не поймаете за хвост удачу – подумайте, ведь это роднит вас с таким человеком, как, например, Пу Сун-лин, что чрезмерно даже лестно. Если уж он оставался вечным студентом и даже самой малой должности не получил… Tian dao shi e fei e? – внезапно тихо закончил Сюэли. – Небесный путь истины справедлив, наконец, или нет?Все сидели с такими осмысленными глазами, что, почувствовав импульс момента, Сюэли шлифанул все это рассказом о судьбе графа великого астролога Сыма Цяня.
– Придворный историограф – не такая уж высокая должность, на 600 даней риса, – говорил он. – В то время как первый советник, чэнсян, получает две тысячи даней и, согласно придворному церемониалу, носит серебряную печатку на синем шнурке, придворный историограф имеет право лишь на бронзовую печатку на черном шнурке – прочувствуйте вот это вы отличье. Однако именно к придворному историографу прежде всего стекаются все документы, в том числе и секретные, совершенно недоступные прочим. Его оценки лиц, событий определяют часто добро и зло. Его скромный голос звучит иной раз при дворе и слушают его.
«Вообще-то я планировал лишь рассказать о Пу Сун-лине и вовсе не собирался говорить ни слова о Сыма Цяне», – с удивлением отметил Сюэли, но его несло.
– Гадательные надписи на бамбуке и черепахе – не летописный, прямо скажем, жанр, а все же составление их всегда историографа касалось. Хранение архивных документов, судьбу ли предсказать, составить календарь, в вопросах астрологии вдруг диспут – все это в компетенции его. Сопровождает императора, объявляет счастливые дни и несчастные… словом, все это вы знаете. Все это Сыма Цянь вершил исправно. Но создал он свое бесценное творение – Ши Цзи, иначе «Исторические записки», пятьсот тысяч иероглифов, после того лишь, как случилась с ним великая беда. Ведь мы как думаем всегда? Мы представляем, что писались Ши Цзи такие кем и где? В уединенье и покое, в светлом, просторном кабинете, за окнами, конечно, райский сад, стрекозы там над лотосовым прудом, иной раз заглянут ученики, соседи, с почтеньем ловят каждый чих…
– Чаек приносят на подносе… – поддержали ученики.
– Веером обмахивают, отгоняют мух…
– Работа все растет, объемная такая… Бумагу поставляют от двора. Справляются вельможи о здоровье… по всем дорогам скачут их гонцы, – издевался Сюэли. – Так вот: пришло вам время рассказать, что за несчастье вышло с Сыма Цянем.
Так подошел он к делу генерала Ли Лина.
– Заступившись за Ли Лина, граф великий астролог не был понят отнюдь, даже понят в неверном ключе, и был брошен в тюрьму, где, понятно, бесполезно было что-нибудь доказывать, объяснять. На шее, знаете, канга – доска тяжелая такая, веревки, путы на ногах, чуть что – бьют палками, плетьми, не очень-то и шевельнешься, сожмешься, ждешь, чтоб мимо пронесло надсмотрщика иль стражника суда. Все это позже Сыма Цянь живописал чудесно для потомков.
Да, если бы по волшебству или достижениями науки я вдруг заброшен был бы ко двору У-ди, переместился бы во второй век до нашей эры, пожалуй, я хотел бы вмешаться, подправить что-то в деле генерала Ли Лина. Не знаю, как бы я там поступил, но тайшигун Сыма Цянь не был бы припутан к этим козням.
Так вышел он из тюрьмы, замаранный, изувеченный, самоуважения лишившись и целостности организма, по общей амнистии 96 года до нашей эры. От мысли одной о том, что случилось с ним, бросало то в жар, то в холод. Ужасный позор. И продолжал жить вот так, в тягчайшем поношенье. Подняться на могилы предков теперь уж не решался он – с каким лицом?.. И вот в частном письме он объяснял, отчего не умер тогда же. Как писал он совершенно откровенно, сначала он протормозил. Позднее, признавал граф великий астролог, он как-нибудь сумел бы вызвать смерть, не хуже прочих, но тут его взяла досада, что труд, им задуманный, останется тогда в черновиках, «свет его знаний на письме не явится позднейшим поколеньям». И в этом положенье, «после ножа и пилки», презреньем окружен, с кромешным ужасом и мраком на душе, он написал все, что хотел, сто тридцать глав, великолепнейшим своим слогом и стилем. И так закончил труд, которому нет равного под небом, и яшма чистая там каждое сужденье.