Цветы Шлиссельбурга
Шрифт:
Очень плохо обстояло дело с овощами. Квашеная капуста насыщает, но, когда портится, она отравляет организм. А сохранять ее в годном состоянии целый год было невозможно. Доставлять овощи извне мы не могли. Но тут выручали огороды — заключенные сами выращивали морковь, редьку, свеклу, огурцы, брюкву. Семена доставляли в Шлиссельбург мы.
В больницу Шлиссельбургской каторжной тюрьмы мы доставляли лимоны — большими партиями, в ящиках. Это было одной из моих обязанностей. Делала я это с помощью крупного оптовика-фруктовщика, Василия Ивановича Гильвана, с которым меня познакомили общие друзья. В.И. Гильван не только пересылал лимоны в Шлиссельбург на имя Эйхгольца, но и брал на свой счет стоимость значительной части этих лимонов.
Большим облегчением для страдавших ревматизмом, сильным малокровием, поражениями дыхательных путей (бронхиты и т. п.) было завоеванное доктором Эйхгольцем у тюремного начальства разрешение для заключенных носить свое теплое белье. Это белье покупалось на средства «Шлиссельбургской группы», доставлялось доктору Эйхгольцу и распределялось им среди больных.
Благодаря рыбьему жиру, овощам, лимонам, а больше всего благодаря самоотверженной работе доктора Эйхгольца наступил день, когда в Шлиссельбургской каторжной тюрьме заболеваемость и смертность снизились с 6 до 0,6 процента, то есть уменьшились в десять раз. Помню, как был отпразднован этот счастливый в нашей работе день: Ольга Марковна фон Фохт устроила у себя «торжественный чай», на котором собралась вся группа — все десять ее участников.
Отсутствовал только один человек. Он не был членом группы, но он был — все это понимали — главным героем этого торжества. Это был доктор Евгений Рудольфович Эйхгольц. Отсутствие его не было случайным: он никогда не бывал на собраниях наших или заседаниях, не бывал и ни у кого из нас дома. Кроме Марины Львовны да еще, может быть, Якова Максимовича, все мы, остальные, были незнакомы с доктором и ни разу в жизни его не видали. Мы с Машей даже прозвали его в шутку «доктором Немо» — по имени таинственного героя романа Жюля Верна. Конечно, все мы были сильнейшим образом заинтересованы в том, чтобы никто не разгадал тайны нашего «доктора Немо». И оберегали ее, прямо скажу, свято.
Мне иногда казалось и продолжает казаться странным то, что о докторе Евгении Рудольфовиче Эйхгольце так мало написано, так мало известно. О негодяях, недостойных звания врача, позоривших в Шлиссельбурге это звание, — Аксенове, Шермане — написано и известно (правда, известность эта печальная!) гораздо больше, чем об Эйхгольце! Исключительно тепло, с любовью и уважением писали мне о Е.Р. Эйхгольце многие бывшие политкаторжане, старые большевики, знавшие его не только по Шлиссельбургской крепости, но и по Смоленскому и другим каторжным централам. Однако в печати доктору Е.Р. Эйхгольцу посвящены, в буквальном смысле слова, лишь крупинки! Даже в капитальном труде профессора М.Н. Гернета «История царской тюрьмы» о Евгении Рудольфовиче сказано лишь несколько фраз.
Думаю, что причина здесь не только в скромности доктора Эйхгольца — хотя и был он, видимо, благородно скромен, — но и в другом обстоятельстве. Приятная, конечно, вещь — добрая слава! Но доктор Эйхгольц всегда помнил, что добрая слава тюремного врача может только повредить его пациентам-заключенным. Она могла бы насторожить тюремщиков и тем положить конец деятельности врача. Все это диктовало необходимость строжайшей конспирации.
В этом отношении все мы — не только младшие в группе, такие, как Маша и я, но и все без исключения участники — были необыкновенно строго воспитаны Мариной Львовной. Она не уставала напоминать нам о необходимости тщательной конспирации. Она повторяла, подчеркивала, буквально вдалбливала в наши головы обязательность самой большой сдержанности, скромности нашего поведения на людях и опасность всякой броскости в манерах, голосе, интонациях для людей, цель которых — быть как можно менее заметными. Беспощадно преследовала Марина Львовна все то, что
теперь, в наши дни, называется «лихачеством». Она называла это «гусарством», подразумевая под этим всякий ненужный риск, опасный для дела и товарищей по работе, всякое бравирование опасностью — все то, что, по ее мнению, «было бы к лицу Николаю Ростову и Долохову, но никак не нам».Здесь, пожалуй, уместно расшифровать то предупреждение Марины Львовны: «И пожалуйста… Да?», о котором я упомянула в начале своего рассказа. Означало оно не только напоминание: «Не говорите слишком громко на улице!» Оно имело еще и другой смысл, гораздо более важный: «Не зарывайтесь! Не рискуйте легкомысленно, зря!» Чем это было вызвано с моей стороны, сейчас расскажу.
До вступления в «Шлиссельбургскую группу» я два года — 1906 и 1907 — работала в другой организации того же политического Красного Креста, она называлась «Кружок помощи ссыльным» и в самом деле помогала ссыльным политическим. Кружок наш был очень тесный — нас было всего шесть человек.
Возглавляла кружок писательница Любовь Яковлевна Гуревич, прозаик, а в дальнейшем выдающийся театровед, — замечательный человек, о котором следовало бы вспомнить самостоятельно, а не только «по поводу». Еще входила в кружок Ефросиния Дмитриевна Хирьякова — друг Льва Толстого, дважды ездившая по его поручению в Канаду, сопровождая переселявшихся туда духоборов. Ефросиния Дмитриевна была такой чудесной, детской доброты, что о ней говорили: «Ради бога, не рассказывайте при Ефросинии Дмитриевне, что у кого-нибудь нет штанов, — она снимет со своего мужа последние брючишки и отдаст их этому бесштанному!»
Была среди нас и Екатерина Яковлевна Андроникова — мать ныне здравствующего советского ученого и писателя Ираклия Андроникова (в то время он был еще «не рожденная душа»). Еще — врач Цецилия Ароновна Мочан-Шутякова, Елена Ивановна Фомина и я. Работали мы поначалу почти легально, даже помещали от времени до времени отчеты о нашей работе в ежедневной газете «Наша жизнь» (редактор — профессор Л.В. Ходский). Однако легальный фарватер все больше мелел, отчеты наши перестали появляться, — нам пришлось прочно уйти в подполье.
Однажды мы получили известие о том, что в одной из южных губерний летом 1906 года арестован сельский сход, арестован поголовно — вместе с женщинами, ребятишками, стариками и сельским учителем. Все они были сосланы на Север. В письме, дошедшем до нас нелегальным путем, сообщалось: все арестованные на сходе увезены, в чем были. Ребятишки — в рубашонках, да и взрослые — «во всем летнем», и уж конечно не в шубах и валенках. Сейчас осень, надвигается зима, все сосланные раздеты, разуты. Необходимо срочно помочь.
Мы заметались. Кто собирал верхние вещи и одежду для взрослых, кто валенки, обувь. Нам с Е.И. Фоминой было поручено одеть детей: собрать у «хороших людей» вещи и деньги для покупки необходимых материй — бельевых и платяных.
Нельзя было терять ни дня, ни часу: было уже начало зимы, в Петербурге выпал снег, и по улицам весело побежали санки, а там дети в рваных ситцевых рубашонках!
От этой беды, оттого, что ее надо было избывать так срочно, мы нервничали, выбивались из сил, даже начали ссориться, чего у нас уж вовсе не бывало.
В тот день мы с Е.И. Фоминой с утра рыскали по Петербургу. Заходили в десятки квартир, взбирались и спускались по десяткам лестниц — и все попусту. Нас преследовала невероятная неудача! Мы почти никого не заставали дома, а те, кого и застали, на призыв помочь отзывались очень скудно.
— Рыбаки! — сердилась я. — Горе, а не рыбаки! Сидим на берегу с самого утра, а чего наловили? Трех мух и одну лягушку!
— И ту дохлую… — мрачно поддакивала моя спутница.
Чувствовала я себя в этот день совсем больной, я была беременна, от усталости у меня кружилась голова… Привожу эти подробности — сама понимаю — с невольным желанием хоть немного оправдать мое дальнейшее поведение.