Цветы Шлиссельбурга
Шрифт:
При проезде царских экипажей по улицам семьи шпиков изображали народ: жены их махали платочками, «шпичьи дети» приседали в книксенах. И на этом втором лице — вернее, на изнанке дворцовых городков — поражали те же домики, похожие на червивые грибы, и незамощенная базарная площадь, над которой даже в неторговые часы упорно держалась пронзительная вонь от навоза и конской мочи.
Еще более уездным и обездоленным предстал передо мной в тот первый день Шлиссельбург… Не знаю, многое ли тогда изменилось в нем с тех времен, когда он и городом-то еще не именовался, а был всего лишь Спасогородненским Погостом (полноправным уездным городом Шлиссельбург стал только в 1755 году). В описываемое же мною время (1907–1917 гг.) в Шлиссельбурге было 5285 постоянных
Но была все-таки в этом жалком городишке одна черта — так сказать, на особицу! Эта черта не только подчеркивала серенькую уездность Шлиссельбурга, не только контрастировала с нею, — она заставляла совершенно забывать это убожество. Между правым и левым берегом Невы, на песчаном низменном островке в ее истоке, стояла Шлиссельбургская крепость… Словно возникая прямо из невских вод, возвышались высокие крепостные бастионы, стена с башнями — Российская Бастилия!
Это была книга — многовековая каменная книга, из тех, о которых давно сказано: «Есть немые книги, — в них о правде кричит кровь!..»
С того места, где мы стояли с Машей, увидеть крепость было невозможно. Но мы словно видели ее, словно читали мысленно надпись над входом: «Государева».
В официальных актах императорского русского правительства Шлиссельбургская крепость именовалась: «Безысходная». До 1905 года в самом деле почти никто не вышел из нее ни живой, ни мертвый. Замученных, повешенных, расстрелянных хоронили тут же, в крепости. Так, было известно — под стеной похоронены Степан Балмашев, Иван Каляев и другие герои-революционеры. Кости их не найдены и до сих пор.
Мы стояли с Машей, мы не видели и не могли увидеть крепость, но как завороженные смотрели в ее сторону. Нам казалось, мы видим ее в облаках, в нагромождении сказочных дворцов на белесом северном небе… Это была Валгалла древних сказаний — величественное жилище ушедших героев! И рядом с этим сказочным великолепием — ну где он был, Шлиссельбург, уездный городишко Петербургской губернии, с его гостиным двором и тремя министерскими училищами для 112 мальчиков и 67 девочек!
Маша заговорила первая. Она уже давно пофыркивала оттопыренными губами и время от времени сердито передергивала плечами. То и другое было у нее грозным признаком: Маша волновалась. Волнение изменяет природу человека, иногда очень значительно. Нахалы, волнуясь, начинают порой заикаться, грубияны плачут, и Маша, самозабвенно добрая Маша, когда волновалась, начинала злиться, как старая дева!
Я осторожно молчала, — попадись Маше на язык в такую минуту! Пусть, ждала я, сама скажет, в чем дело. Маша в самом деле заговорила:
— Она мне вчера сказала…
«Она» — это, конечно, Марина Львовна.
— Доктор ей предложил…
Тут Маша почему-то вдруг замолчала.
— Ну что? Что предложил ей доктор?
Маша ответила не сразу:
— Если она привезет свидетельство от врача по ушным болезням… О том, что она плохо слышит…
— А она плохо слышит? — огорчилась я.
— Да нет же! — рассердилась Маша. — Перебиваешь, не даешь слова сказать! Что ты выдумываешь? Она слышит отлично. Но надо, понимаешь, привезти в крепость такое свидетельство, будто она не слышит… Тогда доктор добьется для нее разрешения на свидание без решетки!
— Не может быть! — выпалила я с восторгом.
— Не ори! — строго напомнила Маша. — Что тебе Марина Львовна сказала? «И пожалуйста», — она сказала. Помнишь?
— Она получит свидание без решетки? — спросила я тише.
— Нет, не получит. Доктор предложил, но она отказалась…
— Отказалась? Почему?
— Она говорит… — Маша начала рубить слова с усилием, ей хотелось плакать, но не хотелось, чтобы я это заметила. Она понимала, что я замечаю, и от этого сердилась на меня же! — Она говорит… Столько лет прошло! Если она опять почувствует сына вот так, близко от себя… — Маша крепко прижала руки к груди. — Она, говорит, не выдержит, умрет… А она не имеет права… Триста
политических!.. Она не одному своему сыну мать…Мы стояли с Машей на улице. Не глядя друг на друга, отвернувшись в разные стороны.
Никто не видел, что мы плачем. Курицы самозабвенно купались в пыли, как дамы-курортницы в Черном море. Лохматая дворняжка с остервенением выкусывала из шерсти блох. Где-то, в одном из палисадников, дети, играя, горланили песню в подражание колокольному звону:
Поп Мартын!Поп Мартын!Попадья Маланья, попадья Маланья!Поп Мартын!..Поп Мартын!..Цветы мы доставили в Петербург вполне благополучно. Ночь они провели в ванне с водой и утром были свежие, словно сейчас только срезанные.
С утра одни из членов нашей «Шлиссельбургской группы» составляли букеты, другие разносили их по городу. Мы с Машей, как всегда в таких случаях, ходили вместе. Выйдем из дома, неся каждая не более чем по одному букету. Снесем цветы по двум адресам — и обратно, за новыми цветами.
Разносили мы цветы «по хорошим людям». Одни добровольно, охотно, иные с радостью давали на нашу работу деньги, иногда не малые. Кто они? Писатели, врачи, артисты, инженеры, общественные деятели. Адвокаты — члены так называемой «Организации политических защитников». Организация эта была большая, широко разветвленная по России. В нее входили виднейшие адвокаты, они выступали во всех политических процессах, где бы те ни слушались, выезжая для этого иногда в отдаленнейшие местности и города. Наконец, мы обходили и просто «богатых сочувствующих», — в то время таких было еще много. Этот наш «сбор цветочного меда» — хотя мы никогда и нигде не просили денег, так сказать, впрямую — производился несколько раз в лето и был одним из нерегулярных источников дохода нашей «Шлиссельбургской группы».
Первым в этот день в нашем списке, — списка, конечно, не существовало, он хранился в памяти, — был Евгений Иванович Кедрин, один из защитников по делу «первомартовцев» (участников убийства царя Александра Второго 1 марта 1881 года).
В приемную, куда нас ввели в ожидании хозяина, вышел старик, уже совершенно равнодушный ко всему, но прекрасно воспитанный, отменно учтивый. Смотрел он на нас, склонив набок голову, в выцветших глазах был нерастопимый лед скуки. Но маскировал он эту скуку сугубым вниманием и безукоризненной предупредительностью. Он ничего от нас не ждал — ну, пришли две курсистки, — вероятно, сбор в пользу чего-нибудь или билеты на концерт, устраиваемый кассой взаимопомощи Высших женских курсов. Выходя к нам в приемную, старик, вероятно, уже приготовил и положил в карман сакраментальную трехрублевку.
Мы поднесли цветы. Объяснили, что они выращены заключенными Шлиссельбургской каторжной тюрьмы. Присланы цветы ему, Евгению Ивановичу Кедрину.
Что-то дрогнуло в безукоризненной маске равнодушной благовоспитанности. На щеках выступили пятнышки коричневатого румянца. Глаза потеплели.
— Да, да… — сказал он негромко. — Это — хорошие воспоминания, хорошие… Первомартовцы… Какие люди были! Перовская, Желябов, Кибальчич… Да и не одни первомартовцы! Там, вероятно, и теперь немало моих бывших подзащитных!
Старик взял наш букет. Приложил цветы к щеке, постоял так несколько секунд, словно прислушиваясь к голосам, давно отзвучавшим. Он был искренне взволнован.
Мы молчали. Мы тоже были взволнованы.
— Разрешите мне… — сказал он, вынимая из бокового кармана бумажник. — Разрешите мне в меру моих сил участвовать в вашей работе.
Он подал нам двадцатипятирублевую бумажку. Это была большая сумма, — даже богатые люди не всегда жертвовали так щедро.
На прощание он поцеловал каждой из нас руку.