Дафна
Шрифт:
Когда они встретились, она только начинала работать в читальном зале Британского музея, а мой будущий отец уже был там библиотекарем, проведя в музее много лет, — одинокий человек, лучше чувствовавший себя среди книг, чем среди людей. Так, по крайней мере, мне представляется, но мама почти ничего не рассказывала об их совместной жизни, и в этом молчании было что-то, не позволявшее мне расспрашивать ее более подробно. Он умер за неделю до моего четвертого дня рождения, как и почему, я не знаю точно. Мама только сказала, что он заболел, у него было слабое сердце, и он умер, а я по какой-то причине не чувствовала себя вправе выяснять детали и мало что помнила о нем: тот день, когда он взял меня в библиотеку, а также поездку
Мой отец был не только библиотекарем, но еще и писателем. Я это знала, но у меня не было его книг, не знаю даже, были ли они вообще напечатаны, думаю, что нет, потому что нигде не встретила упоминания о них, хотя искала очень долго. Все, что у меня есть, — полдюжины маленьких, переплетенных в черную кожу записных книжек, заполненных его мелким, не поддающимся расшифровке почерком, которые я нашла в письменном столе мамы после ее смерти. Перед тем как отказаться от аренды, я выгребла все из маленькой квартирки на две спальни. Впрочем, вещей там было совсем немного. И все же я была счастлива, когда жила здесь, в мансарде старого большого дома в Хэмпстеде, известного под названием Лавровая Сторожка. Отец снял это жилье еще до знакомства с мамой. «Мы живем на этаже для слуг», — часто повторяла мама, и легкая улыбка кривила ее губы, но мне казалось, нет места лучшего, чем это, — высоко вознесшегося над улицами.
Насколько я осведомлена, отец всегда зарабатывал на жизнь как библиотекарь, и мама тоже, но она говорила, что сердце его принадлежало не профессии, а писательству. И это беспокоило меня, когда я ребенком думала о нем после его смерти. Я представляла себе, как его сердце слабеет, а затем отделяется от тела и каким-то образом помещается в пыльной старой книге с переплетом из кожи, а пыль вредна для его сердца: она забивается повсюду, биение сердца замедляется, и однажды оно останавливается — и вот он уже мертв. Что касается книги, что он вынашивал в своем сердце… не могу сказать точно, что с ней стало, но знаю, что для меня она безвозвратно потеряна.
И хотя то, что случилось сегодня, было странным, чем-то из ряда вон выходящим это нельзя назвать. День святого Валентина Пол игнорирует, считая его днем выброса коммерческого мусора, но все же он выглядел смущенным, когда я вручила ему «валентинку» перед его уходом на работу в это утро. Открытку я изготовила сама, с красным сердечком на лицевой стороне — лепестком розы, из тех, что растут в садике на заднем дворе, засушенных и спрессованных мной еще прошлым летом сразу же после переезда сюда. Этому научила меня мама — поместить цветы между листами белой папиросной бумаги, а затем положить в самую тяжелую книгу, которая только найдется в доме, — Краткий оксфордский словарь английского языка, я и сейчас им пользуюсь. Мне хотелось найти для открытки какую-нибудь романтическую цитату из Генри Джеймса, но ничего подходящего я не отыскала и написала просто: «Я тебя люблю». Прочитав это, Пол сказал:
— Ты такая милая девочка. И слишком юная, чтобы иметь представление о разбитом сердце.
Итак, сегодня я вновь сидела в читальном зале, пытаясь набросать план диссертации и гадая, что хотел сказать мне Пол, но не в силах этого понять. И тогда я начала думать о разбитых сердцах и пожалела, что не сказала Полу о своем опыте на сей счет. Я немного знала об отце и его сердце и о разбитом сердце Брэнуэлла, которому так и не удалось осуществить свою мечту — приехать сюда, в читальный зал Британского музея. А ведь в конце жизни, за год до смерти, он писал своему другу Джозефу Лиланду, что когда-то думал: провести недельку в Британском музее было бы для него настоящим раем, но сегодня, находясь в столь угнетенном состоянии, он равнодушно глядел бы на эти «бесценные тома глазами дохлой трески». Бедный, измученный своими печалями
Брэнуэлл, если бы только ему удалось бежать из дома…Я сделала для себя пометку: не забыть проверить, бывал ли Брэнуэлл когда-нибудь в Лондоне. А потом мне вдруг показалось, что я увидела уголком глаза Рейчел, сидящую за соседним столом, пишущую что-то, склонясь над блокнотом. Трудно было сказать наверняка, она ли это, потому что ее лицо закрывали гладкие темные волосы, но чем больше я на нее смотрела, тем больше мне хотелось, чтобы это была она, чего я никак не ожидала. Через несколько минут она подняла глаза, словно почувствовав на себе мой взгляд, отвела рукой прядь волос и заговорщицки улыбнулась. Я покраснела, как будто меня поймали за чем-то запретным, но ведь ничего такого не было. Она меня не знала, мы никогда не встречались: я познакомилась с Полом уже после того, как она ушла от него и уехала в Америку. Через полчаса, когда я встала, чтобы покинуть читальный зал, она вышла вслед за мной, или просто так совпало, что мы поднялись одновременно, и, когда мы шли вниз по каменным ступеням, она спросила:
— Мы знакомы? Прошу прощения, если нас уже представляли друг другу: лица я запоминаю хорошо, но, что касается имен, — тут я безнадежна.
Голос ее был веселым, казалось, она вот-вот разразится смехом, она улыбалась, когда говорила. Я не знала, что сказать, поскольку не была до конца уверена, что это Рейчел. Едва ли я могла сообщить ей, что она со мной не знакома, зато я знаю ее, будучи замужем за ее бывшим супругом. Я сказала ей лишь, что, кажется, узнала ее по фотографии в газете, сопровождавшей статью о ее новой книге стихов, тут же извинившись за свою навязчивость.
— Все в порядке, — сказала она, придвинувшись ко мне настолько близко, что я ощутила запах ее дорогих духов — экзотический смолистый аромат; на ней было янтарное ожерелье — тяжелые бусины сияли на фоне ее золотистой кожи. — Никогда не думала, что меня будут узнавать, тем более в подобных местах. Дело в том, что мне нравится проводить время в здешнем читальном зале, когда я пишу новое стихотворение. Думаю о всех других сидевших здесь писателях, и это действует успокаивающе.
Я сказала, что являюсь поклонницей ее поэзии, много о ней думаю, и это вовсе не ложь: я купила ее последнюю книгу. Конечно, я промолчала, что держу ее надежно запрятанной в нижнем ящике моего письменного стола и читаю ее стихи только тогда, когда Пола нет поблизости. Но Рейчел, наверно, почувствовала, что я ею очарована, ведь так оно и есть, особенно после того, как поняла, что Рейчел похожа на Пола, — она могла бы быть его сестрой. Возможно, ей польстило, что, пытаясь объяснить, насколько мне понравилась ее новая книга, я больше говорила о ней самой, а мной она не слишком-то интересовалась.
— После прочтения стихи словно застряли у меня в голове — настолько они западают в память.
— Приятно слышать, — сказала она. — К тому же это весьма своевременная поддержка. Я приехала на несколько дней в Лондон, чтобы встретиться со своим издателем по поводу моей новой книги.
— Вы собираетесь вернуться окончательно? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал так же весело, как у нее. — В газетах, кажется, писали, что вы сейчас работаете в американском университете?
— Что ж, я начинаю скучать по Лондону, а стипендия в Рутгерсе никогда не рассматривалась как постоянная.
— Рутгерс? — переспросила я. — А я как раз веду разыскания по поводу одного человека, собрание рукописей которого осело именно там.
И я стала рассказывать ей о Симингтоне и Дафне Дюморье — эта история впервые выплеснулась из меня наружу, — а она слушала, и мне легко было рассказывать ей все в подробностях, чего никогда не бывало у нас с Полом, отчасти оттого, что она прекрасная слушательница, но еще и потому, что долгие годы она, как оказалось, была поклонницей Дюморье.