Далее... (сборник)
Шрифт:
СТАРАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА
Ко, ко… ко, ко, ко.
Ко, ко, ко-ко-о.
Сегодня, кажется, день ее рождения. Если она не ошибается. Если она еще помнит счет своим дням.
Она сидит перед домом на завалинке, с головой укутанная в шаль, маленькая, сгорбленная, жилистые руки ее под шалью опущены, как у квочки крылья.
Один глаз дремлет полуоткрытый, точь-в-точь как у рябой ее клуши в хмурый день, на насесте.
Курица уже давно не несла яиц, давно не высиживала цыплят. Вертится одна-одинешенька у дома, с головкой на сторону, смотрит своим единственным глазом (второй ей выклевали), разгребет горку мусора, пощиплет высохшую травку, попьет из грязной лужицы. Когда небо еще больше заволочет, она (курица) просеменит в каморку, вскарабкается
Философские вопросы донимают сегодня учительницу. Вопросы старые, как мир. Например, что было раньше: яйцо или курица? Кто кого породил — яйцо курицу или курица — яйцо?
Ну и трудягой была когда-то ее рябая квочка! Не квочка — чудо материнства! С каким мудрым упорством она сидела на яйцах, согревала их своим пушистым телом, перемешивала их подушечками лапок, поровну делила тепло. Как горделиво она шествовала потом по двору с крошечными голыми детками. А победный клич ее, когда она выкапывала для цыплят свежего розовенького червячка! А как укрывала малышей своими крыльями при малейшей опасности! А какой поднимала крик, когда замечала на земле хотя бы тень нависшего над ними врага! Детки начинали понемножку облачаться в перышки, стали, как говорится, мужать.
Чего она только им не показывала! Чему она только их не учила, о чем не рассказывала! А позже стояла в сторонке и нарадоваться не могла, что двор пестрит ее курочками и петушками. Она им еще нужна, но понемножку отучает их от себя. Становитесь, миленькие, на собственные ноги. Будьте свободными и смелыми. Сами распоряжайтесь своим временем. И вот однажды днем случилось так, что самый красивый сынок ее, в шпорах, с закрученными баранкой голубыми перьями на хвосте, прыгнул ей прямо в лицо. Забыл, выходит, кто она ему. Или, возможно, хотел ей продемонстрировать свою удаль. И она, боже пронеси, осталась при одном глазе. Второй у нее вытек. С тех пор, кажется, больше на яйцах не сидела. Цыплят не выводила.
Старая учительница греется у дома на завалинке, с головой замотанная в шаль, маленькая и сухонькая, жилистые руки ее под шалью — опущенные крылья, как у квочки.
Сегодня вроде бы день ее рождения. Если она не ошибается. Если еще помнит счет своим дням.
Она уже очень стара. Отцы взрослых детей и даже дедушки были когда-то ее учениками. Десятки и десятки учеников. Вот здесь, где она сидит на завалинке, — половина села по одну сторону, половина — по другую, когда-то находилось маленькое местечко. Из всех притулившихся здесь хибарок остался только ее родительский дом. Из всех жителей местечка осталась здесь только она одна. Правда, ей здесь неплохо. Деревенские относятся к ней уважительно — а село стало богатым, разросшимся, — проходят мимо с размашистым «здравствуйте», мужчины снимают перед ней шапку. Близкие соседи, а подчас и далекие, идут через всю деревню, чтобы принести ей в дом кружку молока, десяток яиц, кружок сыра, кусок масла, завернутый в виноградный лист, пакетик кукурузной муки. Заботятся. Помнят еще о ней. А почему бы о ней не помнить, не заботиться? Один ученик ее — когда-то был лучшим ее учеником — кажется, совсем забыл старую учительницу. Он теперь в городе известный человек. Ученый. Сказывают, директор института. Она его помнит хорошо. Он у нее с самых азов начинал. Несколько лет она вела его из класса в класс. Был ее лучшим учеником. Когда он иногда летом приезжает сюда на своей машине, может быть, показать родителям свое преуспеяние или просто повидаться с ними, и проходит со своей компанией мимо ее завалинки, он никогда не спросит даже, как ей живется. Нет, он и не видит ее вовсе. Наверное, совсем не узнает — такую сморщенную, такую сгорбленную, какой она стала на старости лет. Да и впрямь, кроме как о ней, ему и думать не о чем? Нет забот поважнее?
Один глаз старой учительницы дремлет полуоткрытый. Второй глаз смежается, смежается… Голова ее клонится ниже, ниже. Ш-ш-ш… Старая учительница спит.
В день ее рождения, как это бывает с очень старыми людьми, снится ей детский сон: петушок в шпорах, с задранными блестяще-голубыми перьями хвоста, вертится, распушась, около нее. Не петушок — большой петух, с галстуком, повязанным у горла, с молодецким гребнем на
голове, вертится и вертится вокруг нее и прыгает ей прямо в лицо.Ко, ко… ко, ко, ко.
Ко, ко, ко-о-о-о-о…
ГОЛЫЕ ВЕТКИ, ЗАДРАННЫЕ КВЕРХУ
В Таллине у большого мемориала, сооруженного в честь Победы и в память жертвам фашизма и героям, павшим в Эстонии, я задержался у мраморной надгробной плиты, плоско прислоненной к земле, обложенной белыми и красными кирпичиками, украшенной рядами цветочных кустов, а в головах — дерево без листьев с голыми черно-смоляными ветвями.
Под глыбой мрамора покоятся останки молодого иваново-вознесенского слесаря Евгения Никонова.
История Никонова короткая и в своей краткости еще более страшная. Сразу после того, как гитлеровцы захватили Эстонию, этого слесаря из Иванова-Вознесенска спустили на парашюте в лесу за Таллином. В течение некоторого времени Никонов помогал таллинской молодежи организовать антифашистское подполье. Потом руководил сопротивлением. Несколько месяцев подряд Никонова истязали в гестапо так, как гестапо умело истязать. Но до конца своих дней он ни одного имени эстонских товарищей не произнес, в самые невыносимые минуты его губы оставались сомкнуты. Полумертвого, Никонова вывели в лесок, сорвали с него исполосованную рубаху, привязали его веревкой к дереву, раскаленным железом выжгли у него на груди серп и молот, выкололи глаза, потом развели под деревом костер. Никонов горел с упавшей на грудь головой, а палачи его, отойдя с револьверами в руках, продолжали измываться над ним: упражнялись, кто точнее попадет ему в обожженный лоб, в пылающие колени, в веревку, которая уже обвисала, тлела обрывками, огоньки вспыхивали как погребальные свечи.
Эстонские товарищи отыскали в леске останки замученного, бережно их спрятали, как знамя, зарытое до светлых победных дней.
В мемориальном проекте памятника погибший был изображен вместе с деревом. С деревом-эшафотом, виселицей, деревом, на котором он так по-людоедски был казнен. Но когда, строя мемориал, пришли в лесок к могиле Никонова, чтобы выкопать дерево и перевезти его, дерево оказалось высохшим, почерневшим — только отдельные листочки еще зеленели где-то сверху.
Долго всевозможными научными средствами биологи пытались оживить дерево. Но ничего не помогало. Со временем перестали пробиваться и верхние листочки.
Стою я сейчас у могилы Никонова против мертвого дерева у него в головах. Дерево потрясает. Костер, по рассказам, вовсе не был таким уж большим: злодеи хотели, чтобы Никонов умирал медленно, чтобы до конца осознавал, что погибает. Почему же дерево тоже погибло? Вокруг этого дерева витают легенды: после навязанного сотрудничества с палачами оно не хотело больше расти, сдерживало дыхание, перестало питаться, отказалось пить капли дождя — само лишало себя жизни.
Голые черно-смоляные ветви дерева, задранные кверху, кажутся мне воздетыми к небу руками с расставленными костяшками пальцев. Ветви — простертые руки тысяч и тысяч жертв, словно предупреждение остановить новое людоедство. И другие ветви — руки, склоненные над могилой Никонова, как благословение ему.
Дерево стоит мертвое, и своей смертью делает иваново-вознесенского слесаря живым.
Нет, и жертва-дерево и жертва-человек, один подле другого, будут жить вечно.
ДЕТСКИЕ МОТИВЫ
САМАЯ КРАСИВАЯ ТУФЕЛЬКА НА СВЕТЕ
Сегодня воскресенье. Папа и мама ушли за покупками. Я просыпаюсь и вижу — я дома совсем одна. Одеяло на мне залито солнцем. Наверно, уже очень поздно.
— Доброе утро, солнце, — говорю я. — Вот-вот протру глаза и встану!..
Я спрыгиваю с постели и осматриваюсь. Дома никого нет. Кровати еще не застелены. В комнате не убрано. Только кран в кухне зовет: кап, кап, кап… Ему тоже, наверно, скучно одному.
У цветов в вазах сухие ротики: они хотят пить. В спешке папа и мама забыли погасить свет в коридоре. Лампочка бледно светится высоко на потолке и просит испуганно:
— Погасите меня, наконец. Я слепну. Я так хочу спать. Спать.