Дальняя гроза
Шрифт:
Он тут же повторил эти слова по-немецки, видимо, специально для майора. Тот заученно кивнул, как кивают на дипломатических приемах.
— Иди ко мне! — Капитан поманил Вадьку пальцем, как обычно манят собачку.
Вадька нерешительно переминался с ноги на ногу.
— Ты голоден? — почти участливо спросил капитан и сам подошел к Вадьке, но не вплотную, а остановившись на некотором удалении.
Вадька молчал, отводя невидящие глаза в сторону.
— Франц, накормить его! — приказал кому-то капитан. — И пусть отдохнет. — Он подумал и добавил: — Час. Только один час. У меня нет времени. Потом приведешь ко мне.
Переводчик молчал, то ли не решаясь переводить, то ли сознавая, что эти слова относятся к немцу, а не к русским. И все же Вадька понял почти все, что
Тут же к нему подбежал уже немолодой солдат (видимо, это и был Франц), слегка поддал ему кулаком между выпиравшими под гимнастеркой острыми лопатками и повел с собой.
— Всех остальных расстрелять! — услышал Вадька схожий с железным скрежетом голос майора.
— Как? Но он не комсомолец, — сказал капитан.
— И его тоже! — жестко и непререкаемо воскликнул майор. — Если он не был предан своей стране, то не будет предан и рейху!
— Прекрасная мысль! — одобрил капитан. — И прекрасная логика, Вилли!
Солдат ввел Вадьку в какую-то каморку в подвале школы, включил переносной фонарь. Вадька увидел колченогую табуретку, поленницу дров, метлы из веток. Не ожидая разрешения, сел. Не верилось, что сидит: в пути конвоиры почти не разрешали им садиться. Стоило нарушить этот приказ, и ослушник получал пулю.
Солдат отлучился на несколько минут и принес котелок, одна стенка которого была вогнутой, чтобы удобнее приторачивать к бедру. Вместе с котелком сунул Вадьке алюминиевую ложку. Солдат все время молчал, будто был лишен языка. Вадька радовался этому молчанию. Он принялся за еду — что-то похожее на гороховую похлебку. Челюсти сводило судорогой, горло перехватывали спазмы, но он ел с жадностью. Не верилось, что можно съесть все, что налито в котелке. Минута-другая, и котелок был пуст.
Все так же молча солдат привел Вадьку в школу. Пока они поднимались по ступенькам, Вадька, еще не очнувшийся от сна, услышал дальние отзвуки орудийной пальбы. Он огляделся. Стояла темнота, звезды на небе совсем не просматривались, и трудно было понять, в какой стороне стреляют. Мелькнула надежда: «Может, наши наступают, пробьются сюда, выручат?.. Собственно, кого выручат? Тебя одного? Тех, остальных, что вслед за тобой сделали два шага вперед, уже, наверное, нет в живых...»
Вадьку шатало, саднило от рези в желудке, было такое состояние, будто он вовсе и не отдыхал — хуже, чем до сна. Он предположил, что его ведут на допрос — не зря же ему разрешили отдохнуть, чтобы ворочался язык. Едва волоча ноги, Вадька вошел в комнату, куда ему указал солдат, и слегка прищурился от неяркого, давно забытого света большой керосиновой лампы, стоявшей на столе. И сразу же до трепета в груди понял, что стоит в школьном классе — об этом ясно говорили и классная доска, и запах мела, и маленький глобус на тумбочке, и одинокая парта, на которой — Вадька был убежден — есть надписи и символы, вырезанные учениками перочинными ножичками. Сам он никогда не резал парт ножичком, но писать на крышках — писал, а с того дня, как влюбился в Асю, приходил в школу после занятий и, стараясь остаться не замеченным уборщицей, садился за ту парту и на то самое место, на котором сидела Ася, надеясь обнаружить что-либо относящееся лично к нему, хотя бы свои инициалы или слабый намек на тайные чувства Аси...
Солдат жестом указал Вадьке сесть за парту, и он сел, ощутив знобящую тоску по своей школе, по юности, низвергнутой сейчас в черную пропасть.
Он тут же услышал четкие, уверенные шаги и увидел, как из тьмы, схожая с привидением, возникла фигура капитана. Он был бодр, жизнерадостен и, казалось, испытывал искреннее чувство радости оттого, что проявил неслыханный гуманизм — накормил этого азиата и даже разрешил ему вздремнуть.
Капитан удобно, с хозяйской основательностью, уселся за стол. В желтоватом вздрагивающем свете лампы его круглое, пышущее здоровьем и крепкозубой улыбкой лицо показалось Вадьке добродушным, участливым, напоминало лицо завуча Михаила
Андреевича — настолько было похоже, что капитан — это вовсе и не капитан, а учитель, которому доставляет большое удовольствие его работа и который бескорыстно любит своих учеников.— Итак, Ратников, — его истинно русское произношение опять-таки побуждало отвлечься от сознания того, что эти слова произносит человек в форме капитана германской армии, — я буду с вами беседовать. Но для хорошей беседы нужен хороший контакт, поэтому будет лучше, если я буду говорить на «ты». Хорошо?
«Какой вежливый», — подумал Вадька, горестно думая о тех, остальных, которых майор приказал расстрелять. И промолчал.
— Да, конечно, на «ты» будет гораздо лучше, — как бы убеждая самого себя, сказал капитан. — Моя фамилия — Отто Галингер. Военный корреспондент газеты «Фелькишер беобахтер».
— Знаю, — вдруг выпалил Вадька. — Центральный орган фашистской партии.
— У тебя прекрасные познания, — обрадовался Галингер. — Это облегчает наш разговор. Я задам тебе много вопросов, на которые ты должен отвечать честно и откровенно. Русские говорят, что журналиста, особенно газетчика, как и волка, кормят ноги. До войны я встречался с русскими журналистами, у меня среди них были даже друзья. Детство я провел в России, в Поволжье. Кроме репортажей с фронта я собираю материал для книги, которая выйдет в свет к нашему вступлению в Москву. Взятие Москвы точно спланировал фюрер. Майор Вилли Кранценбах — мой хороший друг, и я уговорил его, чтобы он не расстреливал тебя. Я убедил его также и в том, чтобы он тебя не допрашивал. Какой толк, сказал я ему, от допроса какого-то младшего сержанта, который, я уверен, не успел убить еще ни одного немецкого солдата. Скажи, я был прав?
— Нет, — упрямо сказал Вадька. — Я — командир орудия и уже две недели в составе своей батареи вел огонь по противнику.
Вадька сознательно выдал этому жизнерадостному корреспонденту тираду, сущность которой не совпадала с реальностью. Но ему очень захотелось сделать так, чтобы капитан не обращался с ним как с молокососом.
— Люблю смелых, отчаянных парней, — еще более воодушевился Галингер, чем вновь вызвал досаду у Вадьки. — Но даже если все сказанное тобой — правда, кому нужны сведения о жалкой батарее, которая сейчас вместе с вашими дивизиями находится в железном кольце окружения, а наши войска совершают свой прыжок на Москву. Ты интересуешь меня совсем по другим причинам. Мне важно знать два фактора: душу славянина и фундаментальные истоки его поступков. Русские сражаются храбро. Это могут отрицать только кретины. Я иду с войсками от самой западной границы, видел, как оборонялись ваши пограничники. Я бы каждому поставил памятник за геройство. Русские дерутся до последнего патрона. И потому я хочу исповедовать русских людей разных категорий — от солдата до генерала. Только поняв фундаментальные мотивы их поведения, мы сможем успешно руководить такой сложной и загадочной страной, как Россия.
— Значит, вы меня... как подопытного кролика? — нервно спросил Вадька. — Но я не совершил ничего героического.
— А кто первым вышел из строя? — улыбнулся Галингер. — И давай договоримся: если я к тебе всей душой, то ты веди себя так, чтобы не всей спиной. — Голос Галингера зазвучал переливчато. — Меня мало интересует твоя анкета. Имя и фамилию ты уже сообщил. Год рождения, как я думаю, двадцать первый или двадцать второй...
— Двадцать второй, — сказал Вадька. Ему не хотелось продолжать этот неприятный для него разговор. Что толку, что улыбка, обходительность, вкрадчивая речь? Все равно же расстреляют, возиться не будут.
— Девятнадцать лет... — задумчиво произнес Галингер, причмокнув сочными губами, которые он время от времени стремительно облизывал кончиком языка. — Прекрасный возраст! Пора надежд и мечтаний! Адская устремленность в будущее! Думаю, что русский?
— Русский.
— А кто отец, мать?
— Отца нет. Отчим. Оба — учителя.
— О, культурная семья! Приятно беседовать с человеком из культурной семьи. Хорошо. Что ты думаешь о немецкой нации?
— Сейчас ничего хорошего не думаю, — угрюмо ответил Вадька, сжав ладони до хруста в пальцах.