Дама в палаццо. Умбрийская сказка
Шрифт:
— Ты забудешь свою мысль об ужине, Чу?
Если прежде я этого не понимала, то теперь поняла до конца: я — подросток, барахтающийся среди непомерных страстей и эпического молчания этих латинян. Щенок из Нового Света, невылизанный щенок, грызущий тапочки старцев. Муж знал, что мое молчание означает покорность. Я не позволила ему обнять меня. Уперлась кулаком ему в грудь. Он поцеловал меня, но я не ответила.
Глава 21
ЧЕРНЫЙ ГАЛСТУК, ПЛАТЬЕ ДЛЯ КОКТЕЙЛЯ
В жизни на Виа дель Дуомо для нас было мало нового — за два года мы исходили ее маленький приход вдоль и поперек. И наблюдали — день за днем, гвоздь за гвоздем, стойка за стойкой — возрождение давно заброшенного зала в палаццо Убальдини — так что и он был нам давно знаком. Однако бывать там и быть там — не одно и то же.
Раньше мы заходили в дом, обычно по пути в другое место, а теперь просыпались в нем —
Первым, с кем мы здоровались по утрам, был бакалейщик Джованни. Распахивая дверь на улицу в восемь часов, мы видели, как он выгружает свежий хлеб из деревянных ящиков, прикрепленных к его мотоциклу. Он возил хлеб, незавернутые, набросанные как попало буханки, из пекарни на Виа Скальца. Он протягивал нам руку ладонью вверх и желал доброго утра, пока мы ее пожимали: шершавую твердую ладонь, нагретую теплым хлебом, и я завидовала такому, как у него, началу дня.
Неизменно элегантный Франко в полотняном фартуке подметал ступени своего заведения, спрыскивал мостовую водой, распоряжался подъезжающими и отъезжающими фургонами и грузовичками доставки с азартом лондонского «бобби». Каждый доставщик подвозил сокровища для него или Джованни и Эмилио, чей магазин, расположенный дальше по улице, был заставлен полками с домашними кабаньими колбасами, сырами, кувшинами и банками лучшего умбрийского масла первого отжима, полученного из плодов его собственных старых олив. Табачник Рафаэлло тоже подметал мостовую и, когда мы останавливались поздороваться, извлекал из кармана приготовленную для Фернандо пачку сигарет, бурчал, что расплатится венецианец при случае, и отворачивался помочь Джованни разгрузить молоко и сливочное масло.
В этот момент на сцену выступал ювелир из крошечной лаборатории-bottega, зажатой между табачной лавкой и заведением Франко. У Алессандро были курчавые каштановые волосы, стянутые в «конский хвост», шерстяная шапочка, надвинутая на лоб над улыбчивыми глазами, и он, так же, как Джованни, пожимал нам обоим руки, желал доброго дня и отворачивался отпереть дверь в свои драгоценные владения. Итак, вся труппа в сборе. К половине девятого полный автобус немцев, испанцев или американцев рассыпался по магазинам керамики, а дети в голубых фартучках, торчащих из-под курток, криками расчищали себе дорогу к школе. И, даже в декабре, племя местных стариков собиралось, чтобы пожимать руки, обниматься и целоваться, и рассаживалось на солнышке на лавочках, расставленных специально для них у стены часовни тринадцатого века.
Джованни, словно священник на воскресной утренней службе, проходил мимо ряда тепло укутанных старых детей, пожимал каждому руку и желал доброго утра.
— Ringraziamo Dio per un altro giorno, ragazzi, — кричал он, поглядывая на небо. — Слава Богу за новый день, ребятки.
Дело в том, что Франко, Джованни, Эмилио и Рафаэлло, заведения которых располагались в пятнадцати метрах друг от друга на Виа дель Дуомо, родились в один год и выросли в одном и том же окружении. Четверо вместе учились в школе, вместе были детьми, взрослели, ухаживали за девушками, женились, заводили детей, теряли родителей, а теперь они, шестидесятилетние, сосуществовали, как братья, любящие и поддразнивающие друг друга, и их скромное рыцарство, по-видимому, не исключало периодических интриг и вендетт.
Час спустя, после прогулки и капуччино, мы возвращались к себе и тоже брались за работу. Растапливали камин в гостиной, открывали дверь на террасу отбивающему девять часов колоколу и сопрано, которое в учебном классе Палаццо ли Сетте возносили молодые голоса до верхнего ми. Словно солнце пронизывало туман.
Не признаваясь друг другу, мы оба старались найти себе занятие поближе к двери на террасу. На самом деле мы дожидались сцены с корзинами.
Для обитателей верхних этажей домов на Виа дель Дуомо визг мотоциклетных гудков возвещал прибытие почты, или туфель — с новыми набойками, начищенных до блеска и завернутых в бумагу, перетянутую бечевкой, — или отбивных, или сыра, или унции молотых цветов фенхеля, забытых вчера вечером в «Льи Свиццери» и необходимых для утреннего жаркого из телятины. Затем слышалось множество шагов, старых и молодых, хлопали открывающиеся ставни, и вниз спускались на веревочках корзины, в которые разносчики клали товар. «Ессо fatto, вот, готово», — говорили они.
Скрипели поднимавшие корзины лебедки, и доставщик — почтальон или ученик сапожника — криками сопровождал вознесение, пока товар не попадал в надежные руки, после чего в тихом восторге возвращался к своему велосипеду, чувствуя себя, кажется, так, будто только что на его глазах корова прыгнула через луну.
— Buongiorno, buona giornata, grazie mille, добрый день, добрый день и тысяча благодарностей, — словно «Те Deum», твердил каждый.
Уже через несколько дней нашей жизни на Виа дель Дуомо я начала опасаться за нее. Жизнь была так хороша, что хотелось ее сохранить. Хотелось, чтобы она такой и осталась. Радость — как и красота,
любовь, цветок — отчасти состоит из страха, меняется и умирает еще в расцвете. И я очень скоро начала побаиваться, что однажды утром выгляну в окно на Виколо Синьорелли — а ее не окажется. Разве можно было не сомневаться, останутся ли на прежнем месте Франко и Джованни, Эмилио, Рафаэлло и Алессандро? Будут ли и завтра руки Джованни теплыми от свежего хлеба? Не окажутся ли скрип лебедок и крики актеров кратким эпизодом, мимолетным и эфемерным? Хронисты, очарованные местами, где жили, склонны вздыхать над ушедшим по воле природы или людей. И они правы. Так было тогда, и потому больше не повторится. Где-то году в сороковом до Рождества Христова Гораций сокрушался, что кислым стал лук-порей — некогда сладкий, как луковицы гиацинта — росший на склонах, где стояло его Луканианское селение. Он был недоволен уходом за могилой Марцелла и странными прическами, которые стали носить молодые женщины в селении. А отлучался он всего на год.В ближайшие дни мы подолгу и усердно трудились, стараясь сгладить раздражающие нас недостатки обстановки бального зала. Слишком тонкие двери, низкие панели, фабричная плитка на полу — мы засучивали рукава, ставили новое красивое бра рядом с мягким креслом, выдвигали изящный японский сервиз на передний план второй полки подсвеченного буфета. Бальный зал оправдал наши ожидания, он был достаточно красив. А для утоления первобытного голода недавно разбивших бивуак цыган мы по очереди совершали короткие вылазки за cappuccini или парой пирожков. За двумя-тремя ломтиками белой пиццы в толстой оберточной бумаге. Джованни, когда у него случалась свободная минута, медлительно вышагивал вверх по лестнице, чтобы доставить наш ланч. Толстые ломти хлеба, между которыми виднелись краешки мортаделлы или салями. Откупоренную бутылку «Рубеско» и надетые на нее кверху донышками бумажные стаканчики. Случайно так получалось или нарочно, но мы все время проводили в бальном зале. Может быть, мы привыкали к роли хозяев дома. Мы ложились вздремнуть прямо на ковре, словно у нас не было постели, и уверяли себя, что если мы уступим вечера будуару, покупкам, готовке и застолью, все поблекнет. В таком промежуточном состоянии мы провели больше недели: вроде бы переехали, но еще не жили в бальном зале. Слишком хорошо мы научились ждать.
Когда я задумывалась о событиях того первого вечера в бальном зале, о великом столкновении Неддо и Эдгардо, о вспышке Неддо, о рыцарском поведении Эдгардо, мне хотелось извиниться за свою неловкость — но в чем был мой грех? Я не виновата была в их вражде и не подстраивала их встречи. С Фернандо мы никогда о том вечере не говорили, не говорили и с Эдгардо, когда он заходил к нам в сумерках, извлекая из бездонных карманов жестяные коробки русского чая или заказанный у «Джилли» во Флоренции шоколад домашней выделки. Я взбивала яйца со сливками и бренди, подсластив бурым сахаром, и мы пили из стеклянных чашек, сидя у огня, и он говорил, как это вкусно, а я понимала, что он хочет сказать, что ему с нами так же спокойно, как нам с ним.
Не заговаривал о первом вечере и Барлоццо, появлявшийся около восьми, втискивавшийся между нами и нашими тряпками и внушавший, что пора уже привести в божеский вид самих себя и переодеться к ужину, черт побери. Сам он в такие вечера имел довольно блестящий вид: волосы зачесаны на прямой пробор и пахнут, как целая парикмахерская, чистая выглаженная рубашка заправлена в темно-синие шерстяные брюки, которых я прежде не видала. Согласно недавно установившемуся ритуалу он вез нас к Миранде, а там нас уже ждала Тильда, и мы ужинали вчетвером. Миранда, как только освобождалась, подсаживалась к нам. Если мы заставали там Орфео и Луку, они переставляли свои стулья, разворачивали свой сыр, и каждый из нас выпивал больше вина, чем выпил бы в одиночестве.
Завернутая в меха и подогретая вином Тильда сдерживала свои чары искусительницы. Заметив, что очаровала старого Князя, она не соблазняла, а мягко отстраняла его. «Эй, ты — милейший человек, но эта была всего лишь шутка». Конечно, Барлоццо понимал ее игру, но все же оставался под ее чарами, не прося от нее ничего, кроме присутствия, а от ее чар — ничего, кроме возможности ощущать их. Довольный уже тем, что способен радоваться, Барлоццо был сражен Тильдой, и это пошло ему на пользу.
Когда я все же задумалась о покупках и стряпне, мне захотелось простого ужина. Я спозаранок отправилась на зимний рынок, темный и туманный, как погреб, где только что отжимали виноград. Замотанные шарфами и платками крестьяне, как призраки, выныривали и скрывались в тумане: кто нес кочаны капусты, кто пальцами в перчатках подносил спичку к углям или растопке в горшке под металлической клеткой с птицей или в старом ведре, кто растирал озябшие руки и хлопал себя по плечам. Я нашла прилавки, заваленные кардонами, кабачками и тыквами, надрезанными, чтобы обнажить оранжевую мякоть, и другие с репой, пастернаком и кореньями сельдерея, сложенными в шаткие пирамиды. А у Томазины были перцы. Корзина ярко-желтых перцев и маленьких кривых зеленых перчиков, которые иногда называют «ведьмин нос». Милая Томазина набила ими мою матерчатую сумку, перемежая желтые с зелеными, создавая натюрморт и рассказывая, как хороши перцы, поджаренные с диким фенхелем и ломтиками хорошей картошки, если я такую найду. Я нашла.