Даниелла
Шрифт:
В самом деле, другие двенадцать жандармов занимали большую террасу, что внизу под нашей. Мы осмотрели все стороны замка, откуда только нам можно было бы спуститься по веревке с узлами, везде стояла стража. Мы насчитали до пятидесяти человек около нашей цитадели. Это было больше, чем довольно, чтобы держать нас в блокаде. Решетка эспланады (terrazzone), от которой у нас, впрочем, и ключа не было (она находится во владении Фелипоне) и которая очень близка ко входу в цветник, была также под стражей. Эта предосторожность была излишней, потому что мы не можем выходить на эспланаду.
— Ну,
Тарталья совершенно упал духом, тем более, что капуцин, чтобы оправиться от испуга, доедал обильные остатки моего ужина.
— Ogni Santi, — вскричал Тарталья, вырывая из рук его блюдо, — славным товарищем наделил нас Господь! Тут не поможет ни мой поварской талант, ни моя находчивость; что нам делать, мосью, с этим капуцином, который жрет за шестерых, с этим страусовым желудком, с этой пиявкой, которая готова сосать нашу кровь, когда мы будем спать? Убирайся к черту, любезный capucino! — прибавил он по-итальянски. — Я не берусь для тебя стряпать; ты можешь сам парить для себя траву, что растет на дворе; это недурно для человека, звание которого требует умерщвления плоти. Но только дотронься до наших припасов, я тебя, любезный, самого вздену на вертел, несмотря, что ты такой сухопарый и вовсе не аппетитный.
Бедный капуцин упал на колени, прося пощады; он плакал, как ребенок.
— Успокойтесь, брат Киприан, — сказал я ему, — и ты не слишком отчаивайся, любезный Тарталья. Положение наше совсем не так плохо, как ты думаешь. Во-первых, да будет вам известно, что как только у нас окажется недостаток в съестных припасах и всякая надежда на бегство будет признана невозможной, я не заставлю вас страдать бесполезно ни одной минуты. Я выйду сдаться им за стеной замка, и вас тотчас освободят.
— Я на это никогда не соглашусь, мосью! — вскричал Тарталья с геройским исступлением. — Мы будем держаться здесь, хотя бы нам пришлось есть сырые коренья, пока у нас достанет силы разжевать их.
— Благодарствуй, мой добрый Тарталья, но это мое дело. Как только жизнь ваша будет в опасности, я уже не буду связан клятвой, данной Даниелле.
— Я освобождаю вас от этой клятвы, — пробормотал капуцин в умилении. — Прощаю вам всякое клятвопреступление и все грехи ваши.
— Каков этот трусишка, этот эгоист! — возразил Тарталья с презрением. — Я вовсе не забочусь о его шкуре, но знайте, мосью, что, жертвуя собой, вы меня никак не спасете, Вы сами слышали, что меня обвиняют в измене… те, которые считают меня своим сообщником, чтобы преследовать и уговорить вас выйти отсюда! Теперь мои дела не краше ваших, и я предпочту высохнуть, как камень здешних развалин, чем иметь дело со святым судилищем. Мне тюрьма не впервой; я знаю, каково в ней! Выбросьте из своей головы это бесполезное великодушие. Что касается
этого монаха, то я надеюсь, что вы не вздумаете подвергать себя и меня опасности из-за того, чтобы он не проголодался и не истощал.— Сдаваясь, я не подвергаю тебя никакой опасности; ты можешь остаться; но я не допущу страдать бедного человека, который пришел сюда…
— Чтобы съесть наш ужин! Он только о том и заботился!
— Но ведь он дядя моей милой Даниеллы, брат доброй Мариуччии и кроме того, он человек!
— Вот уж вовсе нет! — вскричал Тарталья, забывая свое мнимое уважение к духовным особам. — Разве капуцин человек? Нет, уж я не допущу, чтобы вы сдались для спасения этого тунеядца, я лучше избавлю вас от него, спровадив его отсюда, каким угодно путем!
Эти угрозы до того напугали капуцина, что он сидел на стуле, как окаменелый. Я заставил Тарталью молчать, просил монаха успокоиться и положиться на меня. Он слушал меня, как казалось, не понимая. В нем уже истощились способности волноваться и рассуждать. К тому же он так наелся макарон, в счет будущего голода, что чувствовал одну тяжесть пищеварения, засыпая за столом. Я отвел его на солому, уступив ему мое шерстяное одеяло, но он и не поблагодарил меня за эту жертву.
Когда я возвратился, Тарталья был уже спокойнее.
— Ну, мосью, — сказал он мне, — давайте-ка пообдумаем наше положение. Когда человек в беде думает, он всегда хоть немного утешится. Невозможно, чтобы Даниелла, зная, как стерегут…
— Меня более всего тревожит ее беспокойство! Она готова встать, поехать в Рим…
— Нет, ей нельзя этого сделать! Брат там и не допустит ее до этого. К тому же, если Оливия увидит, что ей опасно сказать, в каком мы положении, она скроет это от нее; зато и Оливия, и Мариуччия не будут сидеть сложа руки. И та, и другая могут съездить в Рим. Может быть, что и лорд Б… возвратился из Флоренции. Кардинал, узнавши, как перетолковали его запрещение, велит солдатам очистить парк и сады. Это продлится не более нескольких дней, и все дело в том, чтобы потерпеть это время на скудной пище.
— А разве у нас есть припасы на несколько дней?
— Разумеется. У нас есть ручные кролики, их четыре, а вдвоем можно прожить день одним кроликом.
— Но нас трое!
— Капуцин будет глодать кости; у него славные зубы, как у акулы! Кроме того, у нас есть коза!
— Бедная коза! Не лучше ли ее оставить? Она дает молоко, а молоком можно жить.
— Верно, козу оставим. Корму для нее есть вдоволь. В эту пору года то, что она выщиплет с одной стороны, подрастет с другой. Только не следует пускать ее в цветник, где она истребляет корни, которыми, кажется, можно бы питаться в случае нужды.
— Точно, я видел там дикую спаржу. Мы запретим ей вход в цветник.
— А что вы скажете, мосью, если бы вам подали иногда вертел, унизанный жареными воробьями?
— Да, это иногда бывает недурно.
— Этак, знаете, с ломтиком свиного сала на обертку. Я догадался принести порядочный кусок сала, которого нам надолго хватит. Притом мы можем ловить и диких кроликов силками, как я говорил жандарму, а здесь их всех и не переловишь.
— Я не видал ни одного, но зато здесь водятся славные крысы.