Дар Гумбольдта
Шрифт:
Пока стороны продолжали препираться — Стронсон, уязвленный нарисованной Кантабиле картиной, как его тело выуживают из сточной канавы, выкрикивал каким-то поросячьим сопрано: «Нет, это ты свое получишь!», а сквозь его вопли прорывался низкий голос Такстера, претендовавшего на убедительность, — я отключился от них и обратился к одной из своих теорий. Одни люди благодарны за то, что им даровано. Другие же не видят в этих дарах никакой пользы, а думают только о том, как преодолеть свои слабости. Только собственные недостатки способны волновать и подстегнуть их. Так те, кто ненавидит людей, тянется к ним. Мизантропы частенько занимаются психиатрией. Стеснительные люди становятся актерами. Прирожденные воры ищут материально ответственных должностей. Пугливые решаются на отважные шаги. Возьмем случай Стронсона, придумавшего отчаянный план надувательства гангстеров. Или, допустим, я, любитель красоты, настоявший на переезде в Чикаго. Или Фон Гумбольдт Флейшер, человек с явно выраженными наклонностями светского льва, похоронивший себя в унылой сельской глуши.
Стронсону не хватало сил доводить дело до конца. Глядя, как он себя искорежил —
— Я хочу, чтобы на всех троих надели наручники, — сказал он переодетому полицейскому.
— Это одну-то пару?
— Хорошо, тогда на Кантабиле. Давайте, надевайте.
В душе я целиком и полностью соглашался со Стронсоном. Да! скрутить руки этому сукину сыну, надеть на него наручники, и пусть они вонзаются ему в тело. Впрочем, хоть я и твердил эти жестокие слова про себя, мне совершенно не хотелось смотреть, как они исполнятся.
Такстер отвел копа в сторонку и что-то прошептал ему на ушко. Позднее мне пришло в голову, что он мог воспользоваться секретным паролем ЦРУ. С Такстером никогда ни в чем нельзя быть уверенным. И по сей день не возьмусь с точностью утверждать, был он когда-нибудь тайным агентом или нет. Несколько лет назад он пригласил меня в гости на Юкатан. Чтобы добраться туда, я трижды пересаживался с одного самолета на другой, и вот наконец на грунтовой взлетно-посадочной полосе меня встретил слуга в сандалиях, усадил в «кадиллак» и отвез на виллу Такстера, где прислуга сплошь состояла из индейцев. Вокруг стояли легковые автомобили и джипы, в доме находилась очередная жена с маленькими детьми, а Такстер, уже овладевший местным диалектом, раздавал приказания. Этот гениальный лингвист очень быстро усваивал новые языки. Но он уже успел нажить проблемы с банком в Мериде и, кроме всего прочего, задолжал кое-что загородному клубу по соседству. Я приехал как раз тогда, когда он завершал очередной неизменный жизненный цикл. На второй день Такстер заявил, что мы уезжаем из этого проклятого места. Мы упаковали шубы, теннисное снаряжение, сокровища из храмов и электроприборы в большие квадратные чемоданы. В пути я держал на коленях одного из его детей…
Полицейский вывел нас из кабинета Стронсона. Тот кричал нам вслед:
— Вы получите свое, ублюдки. Обещаю. Что бы со мной ни случилось. Особенно ты, Кантабиле.
Завтра он и сам получит свое.
В ожидании лифта нам с Такстером удалось посовещаться.
— Нет, на меня дело заводить не будут, — сообщил Такстер. — Я почти жалею об этом. Мне хотелось бы посмотреть, что будет дальше, правда.
— Надеюсь, ты начнешь действовать, — сказал я. — Я как чувствовал, что Кантабиле выкинет что-нибудь в этом роде. А хуже всего, что Рената сильно расстроится. Не сбегай, не бросай меня в такой момент, Такстер.
— Что за ерунда, Чарльз! Я сейчас же напущу адвокатов. Давай фамилии и телефоны.
— Первым делом надо позвонить Ренате. Вот телефон Сатмара. И еще Томчека и Сроула.
Такстер записал все на квитанции «Американ экспресс». Неужели у него еще действует кредитная карточка?
— Ты потеряешь этот клочок бумажки, — сказал я.
В ответ Такстер довольно серьезно заявил:
— Берегись, Чарли. Ты ведешь себя как нервный гомик. Конечно, для тебя настал час испытаний. Так что тебе надо быть поосмотрительнее. A plus forte raison1.
Когда на Такстера находило серьезное настроение, он начинал говорить по-французски. И если Джордж Свибел вечно требовал, чтобы я не мучил свое тело, Такстер то и дело намекал на мою высокую тревожность. У него-то нервная система обладала достаточной прочностью для избранного им образа жизни. В этом Такстер, несмотря на любовь к французским выражениям, был настоящим американцем; как и Уолт Уитмен, он предлагал себя в качестве архетипа: «Что я предпринял, то и вам сгодится». В данный момент это не особенно помогало. Меня арестовали. И Такстер вызывал у меня чувство, схожее с тем, что испытывает человек, пытающийся найти ключ от двери при том, что руки его заняты бесчисленными свертками, а под ногами путается любимый кот. По правде говоря, люди, от которых я ожидал помощи, ни в коей мере не входили в число моих любимцев. От Такстера же ожидать чего-нибудь путного не приходилось. Я даже подозревал, что его попытки помочь могут оказаться весьма опасными. Если бы я кричал: «Тону, помогите», он бросился бы мне на помощь со спасательным кругом из чистого цемента. И уж если на кривую ножку нужен кривой сапожок, то у людей особенных, если не сказать странных, потребности тоже оказываются особенными, и рождают они довольно странные привязанности. Например, человек, позарез нуждающийся в помощи, обожает тех, кто в принципе не способен помочь.
Бело-синюю полицейскую машину, которая поджидала нас, вызвала, как мне показалось, секретарша. Очень красивая молодая женщина. Выходя из кабинета, я взглянул на нее и подумал: «Какая чуткая малышка! И прекрасно воспитана. Милая. Огорчилась, что кого-то арестовали. Даже слезы на глазах».
— Ты — на переднее сиденье, — приказал переодетый полицейский бледному как смерть Кантабиле; тот в сдвинутой набекрень шляпе Такстера, из-под которой торчали на висках волосы, забрался внутрь. Растрепанный, он наконец-то стал похожим на настоящего итальянца.
— Главное — это Рената. Свяжись с ней, — попросил я Такстера, садясь сзади. — Если ты этого не сделаешь, у меня будут неприятности — слышишь? — крупные неприятности!
— Не волнуйся. Человечество не даст тебе навеки
исчезнуть с глаз долой, — отозвался Такстер.Это утешение вызвало у меня прилив глубокой тревоги.
Такстер действительно попытался связаться с Ренатой и Сатмаром. Но Рената вместе со своей клиенткой все еще выбирала ткани в «Мерчендайз-Март» [315] , а Сатмар уже закрыл контору. Про Томчека и Сроула Такстер позабыл начисто. Поэтому, чтобы убить время, он отправился на Рандольф-стрит и посмотрел боевик с кунг-фу. Когда кино закончилось, он дозвонился до Ренаты. И сказал ей, что раз она так хорошо знает Сатмара, он считает возможным полностью на нее положиться. В конце концов, он же даже не местный. В тот день «Бостон Селтикс» играли с «Чикаго Буллс», и Такстер купил билет на баскетбол у какого-то спекулянта. По дороге на стадион он остановил такси у Циммермана и купил бутылку портера. Охладить пиво как следует ему не удалось, но под сэндвич с осетриной оно пошло хорошо.
315
Мерчендайз-Март — оптовый рынок в Чикаго.
Темный силуэт Кантабиле маячил передо мной на переднем сиденье полицейской машины. И я мысленно обратился к нему. Может быть, все дело в том, что такие, как Кантабиле, злоупотребляют моей несовершенной теорией зла? Он азартно бросался в любую брешь в ней, изо всех сил фиглярничая и отчаянно блефуя. Только вот была ли у меня как у американца теория зла? Наверное, нет. Вот он и врывался на мое поле с той бесформенной, необозначенной стороны, перед которой я пасовал, — врывался со своими бесшабашными понятиями. Его бесцеремонность, похоже, очаровывала дам — он нравился Полли и, очевидно, своей жене-аспирантке тоже. У меня мелькнула догадка, что в постели он слабоват. Но, в конце концов, для женщины важнее всего ее представления. И он прокладывал себе дорогу изящными перчатками для верховой езды, ботинками из телячьей кожи, ярким блеском твидового костюма и «магнумом», который таскал за поясом, угрожая всем и каждому смертью. Угрозы — вот что он любил. Он звонил мне среди ночи, пытаясь запугать. Вчера на Дивижн-стрит угрозы спровоцировали его кишечник. А сегодня утром он отправился с угрозами к Стронсону. Днем он предлагал, точнее, угрожал прикончить Дениз. Да, странное существо, не говоря уже о неестественно белом лице, о длинном, как поминальная свечка, восковом носе с огромными темными, как дымоход, ноздрями. Он все время елозил на переднем сиденье. Словно хотел повернуться ко мне. Создавалось впечатление, будто шея у него настолько гибкая, что он сумеет повернуть голову и почистить перышки на затылке. И зачем ему понадобилось представлять меня убийцей? Неужто он уловил во мне какой-то намек? Или пытался по-своему втащить, втолкнуть меня в мир, в тот самый мир, от которого мне, казалось, удалось отстраниться? Руководствуясь чикагскими мерками, я отмахивался от Кантабиле как от кандидата в психушку. Безусловно, по нему плакал дурдом. Моей искушенности вполне хватало, чтобы обнаружить оттенок гомосексуальности, хотя и не слишком серьезный, в его предложении втроем проводить время с Полли. Я надеялся, что его снова отправят в тюрьму. Но с другой стороны, признавал, что для меня Кантабиле кое-что сделал. Он материализовался у меня на пути в своем поблескивающем твидовом костюме, суровый ворс которого напоминал о крапиве. Этот бледный как смерть псих с норковыми усами, казалось, нес какую-то божественную службу. Он явился, чтобы сдвинуть меня с мертвой точки. Меня, урожденного чикагца, ни один нормальный, здравомыслящий человек не подвигнул бы на это. Я и сам не мог находиться среди нормальных, здравомыслящих людей. Взять хоть отношения с Ричардом Дурнвальдом. Сколь бы сильно я им ни восхищался, в интеллектуальном отношении рядом с Дурнвальдом я чувствовал себя неуютно. Чуть легче было мне с антропософом доктором Шельдтом, но и с ним я испытывал неловкость, неловкость чисто чикагскую. Когда он говорил со мной об эзотерических тайнах, мне хотелось сказать: «Дружище, не забивай мне голову этой спиритической ерундой!». А ведь для меня отношения с доктором Шельдтом чрезвычайно важны. Ни с кем другим я не обсуждал более серьезных вопросов.
Все это пришло мне в голову, точнее хлынуло волной, и я вспомнил Принстон и Гумбольдта, цитирующего мне «Es schwindelt! ». Слова В. И. Ленина в Смольном. Происходящее действительно швинделяло. Может, потому, что я, как когда-то Ленин, собирался основать полицейское государство? На меня обрушился потоп, залило наводнением чувств, озарений, идей.
Конечно, полицейский прав. Строго говоря, никакой я не убийца. Но все-таки я вбирал в себя других и поглощал их. А когда они умирали — страстно их оплакивал. Говорил, что продолжу дело их жизни. Но разве в действительности я не добавлял их силу к своей? Разве не в дни их мощи и славы я начинал точить на них зубки? На них и на их женщин? Я уже начинал представлять, какой тяжкий искупительный труд предстоит моей душе, когда она перенесется в другое место.
«Берегись, Чарли», — предостерег меня Такстер. На нем была все та же накидка, и в руках он держал идеальный атташе-кейс, зонтик с натуральным загибом на ручке и сэндвичи с осетриной. Я берегся. A plus forte raison , берегся. И, пытаясь сберечь себя, сознавал: мое присутствие в полицейской машине означает, что я иду по стопам Гумбольдта. Двадцать лет назад, оказавшись в лапах закона, он сцепился с копами. Они надели на него смирительную рубашку. У него случился понос, когда полицейская машина уносила его в «Бельвю». Они пытались совладать с ним, справиться с поэтом. Но что нью-йоркская полиция знает о поэтах! Их клиентура — это пьяницы и грабители, насильники, роженицы и наркоманы, но поэт для них — нечто непознаваемое. Гумбольдт позвонил мне из больничного телефона-автомата. И я отвечал ему из жаркой грязной облезлой гримерной в «Беласко». Он кричал в трубку: