Дарвин и Гексли
Шрифт:
Больше того, «простенькие» его толкования не обесценились, в них лишь немного сместился центр тяжести и бесконечно усложнилась их подоплека. За изменчивостью разверзлись глубины менделизма [96] ; за естественным отбором протянулись бескрайние лабиринты видообразования и дифференцированного воспроизведения.
По мнению Джулиана Гексли, настойчивость, с какой Дарвин подчеркивал значение мелких изменений, оказалась совершенно основательной. Многие ученые, включая деда Джулиана Гексли, считали, что такого рода изменения, пусть они даже полезны, могут затеряться в общей массе и исчезнуть.
96
Менделизм — научное направление, получившее название по имени его основателя. Мендель Грегор Иоганн (1822–1884) — чешский ученый, открыл основные законы наследственности, составляющие фундамент современной генетики. Главный труд Менделя, увидевший свет в 1865 году, не был оценен современниками. Вторично законы Менделя были открыты в 1900 году сразу тремя учеными — Гуго де Фризом, Карлом Корренсом и Эриком Чермаком.
Представляя
97
Фишер Рональд Эйлмер (1890–1963) — английский генетик. Речь идет о его известной работе «Генетическая теория естественного отбора» (1930). Следует отметить, по-видимому, неизвестное У. Ирвину обстоятельство. Замечательный советский генетик С. С. Четвериков за четыре года до Фишера дал генетическое обоснование теории естественного отбора в классическом труде «О некоторых моментах эволюционного процесса с точки зрения эволюционной генетики» (1926).
Исследование естественного отбора — это пример того, как верно может комар составить суждение о шкуре слона. Главная ошибка Дарвина состоит в мальтузианстве, которое делает столь безрадостной викторианскую экономику. Он отводит слишком большую и положительную роль смерти и истреблению, а также — в общем ходе самой эволюции — давлению населения. «Ихтиозавры вымерли за миллионы лет до того, как возникли морские свиньи и дельфины, — говорит профессор Джордж Г. Симпсон, — и все это время возможности для приспособления в этой зоне попросту не использовались». Современные ученые рассматривают естественный отбор не как один тонкий фильтр, но как запутанную систему достаточно крупноячеистых сит. Он ежедневно и ежечасно подвергает тщательной проверке отдельные особи и устраняет непригодные, но он может также допускать, чтобы тысячами умерщвлялись и потенциально жизнестойкие особи. Это не столько эффектная борьба за существование, сколько прозаическое соревнование в разносторонней жизнеспособности. Побежденными оказываются не только те, чье потомство вообще не выживает, но и те, у кого оно оказывается малочисленным. Естественный отбор определяется совокупностью органических и неорганических условий, интенсивностью и характером борьбы, численностью, составом и устойчивостью популяции, а кроме того, строением генов, способом воспроизведения, особенностями роста и физиологией отдельных особей. Короче говоря, эволюция жизни определяется как сложной борьбой на широких просторах внешнего мира, так и беспорядочной игрой на крохотных шахматных полях мира внутреннего.
8
СМЯТЕНИЕ В УМАХ ОТЕЧЕСТВА
Небывалый шквал насмешек, издевок, ненависти, восторга, профессиональной зависти бушевал вокруг «Происхождения видов», а Дарвин был далеко, в сонной глуши Илкли, на лечебных водах. Он не откликнулся ни единым словом, да и не в его обычае было отвечать на удары. С течением лет кротость его стала легендарной. Светлоокий, сказочно пышнобородый мудрец, осененный покоем всеведения, исполненный непостижимой отрешенности, — это миф, подсказанный словоохотливому веку романтической кистью портретиста да затянувшимся молчанием газет. Даже после смерти Дарвина иные из его биографов, не считаясь с такими свидетельствами, как изданные письма, упорно воссоздавали его облик по преданиям и по содеянному. «У великого мыслителя, — пишет Дж. Т. Беттани, — заботливого главы семейства, отягощенного бременем новых дум и наблюдений и постоянным совершенствованием своего заветного труда, не было ни досуга для полемики, ни склонности к ней». К полемике, пожалуй, не было, зато почти ко всем иным видам противоборства — была.
Дарвин отличался и большой чувствительностью, и изрядным интересом к мнениям других. Похвала его окрыляла, хула повергала в сомнение и подавленность либо обрекала на муки негодования и бессонницы. Образность языка выдает силу его чувства. Так, когда один из ученых собратьев бросил его на растерзание богословам, он шутливо пожалел себя, изливаясь Гукеру: «Нет, сам он ни в коем случае не предаст меня сожжению, он только приготовит дрова и научит черных псов, как меня поймать».
Превыше всего Дарвин был человек увлеченный — спортсмен, человеколюб, собиратель редкостных и удивительных жуков. Одним из увлечений его были факты; страсть к фактам, побуждая к действию могучий ум и неугомонную настойчивость, переросла в страсть к истине. Об отрешенности Дарвина можно скорей говорить, имея в виду его профессию, а не его темперамент. Сэмюэл Батлер был в какой-то мере прав, характеризуя его. Гораздо более прямой и открытый по натуре, Дарвин тем не менее действительно походил на Гладстона, сочетая в себе довольно-таки изощренный эгоизм и относительную невзыскательность. Ни Дарвин, ни Гладстон, какими мы их знаем, не были хладнокровными наблюдателями, которые видят все со стороны и ничего не прощают. Сущность Дарвина больше определяется самозабвенной преданностью, а не отрешенностью, теплотой, а не холодным прозрением.
По правде говоря, он уже не один месяц думал о том, как будет принята его книга. Он видел перед собой пример Ляйелла. Подобно Ляйеллу, он избегал прямой полемики и в своих высказываниях был верен английскому искусству сдержанности и корректности. Однако его книга в отличие от книги Ляйелла была потрясением основ. У него были причины опасаться самого решительного противодействия. В целом его борьба имела гораздо более личный характер, проводилась и тщательней и искусней — любопытное сочетание хладнокровного обдумывания и невольных
уловок. Он заранее решил, что его труду ничто не угрожает, если удастся привлечь на свою сторону трех судей: Ляйелла, Гукера и Гексли. Трудно было сделать более точный выбор. И не в том дело, что это, как часто утверждают, были три величайших авторитета, каждый в своей области, связанной с проблемой видов (любому из них не уступил бы в известности тот же Оуэн), а в том, что это были люди гуманные, честные и дальновидные — прирожденные вожди, способные, однажды поверив во что-то, обратить в свою веру и других. К ноябрю 1859 года Дарвин сумел убедить Гукера и заставил Ляйелла сделать большой шаг на его коротком пути к эволюции. Это были победы не только научного, но и личного порядка. Нельзя забывать, что Дарвин был человек большого обаяния, с удивительной способностью увлекать других собственными делами и идеями.Оставался Гексли. Случай был, надо сказать, тонкий. Дарвин понимал, как умен, ловок и бесстрашен этот молодой человек. Такой может быть опасным врагом, но еще более опасным союзником.
Каково было в то время его отношение к вопросу о видах? Трудно объяснить, отчего не все даровитые ученые стали к середине XIX века приверженцами эволюции; трудней, чем сказать, отчего несколько ученых стали ее приверженцами. Конечно, никому не хочется признать, что ледник движется, пока он сам не может показать наглядно, как это происходит. Но почему Гексли, с его огромными познаниями, его быстрым прозорливым умом, дерзкой мыслью и презрением к традициям, — почему он не занялся этой великой проблемой? Самый блестящий из его трудов был нацелен прямо на нее. Он ведь тоже читал и Ламарка, и Чеймберса, и Ляйелла. На самом деле позиция его была характерна. Он отказался от своей веры в божественное сотворение мира, но эволюцию принять не мог. Обсуждая этот вопрос со Спенсером, он настаивал, что нет достаточных доказательств эволюции. Ни одна теория не может удовлетворительно объяснить все явления. А потому он до поры до времени укрылся в t"atige Skepsis [98] , по Гёте, и ждал, как будут разворачиваться события, но с таким чувством, что, может быть, в конце концов истина окажется все же в эволюции.
98
Деятельный скепсис (нем.).
Эта неопределенность и раздвоенность во взглядах живо ощущается в неопубликованном его письме, написанном 25 июня 1853 года сэру Чарлзу Ляйеллу. «Наличие строгих и определенных границ между видами, родами и более крупными группами, — пишет он, — в моем представлении вполне вяжется с теорией трансмутаций. Иными словами, я полагаю, что превращения могут совершаться без переходов». Дальше он поясняет, что имеет в виду аналогию с химическими соединениями, которые внезапно и существенно меняют свойства, когда прибавляется или отнимается один-единственный атом. Вслед за этим он переходит к дотошному рассмотрению данных и, не обнаружив в них убедительных доказательств, ставит вопрос, имеющий самое прямое отношение как к эволюции, так и вообще к позиции ученого в науке: «Сколько понадобилось бы Вам доказательств, чтобы поверить, что было время, когда камни падали снизу вверх?..»
«А между тем, — продолжает он, — эта трудность ничто в сравнении с теми, которые нужно побороть, чтобы поверить, что сложные, живые существа сами себя создали (ибо именно к этому на языке науки сводится творческий акт) из неорганической материи».
Его заключение дальновидно и вместе с тем осторожно.
«Я никоим образом не предполагаю ни что гипотеза о трансмутации доказана, ни что-либо иное в этом духе, — но я рассматриваю ее как могучее орудие исследования… Надо только довериться ей, а она уж выведет нас куда-нибудь, меж тем как другая точка зрения ничем не отличается от перепевов на тему последних причин…
Я хотел бы также настойчиво обратить Ваше внимание на то, что это крайне важный шаг в развитии униформизма, и, сделав его, мы пришли бы гармонии между палеонтологией и геологией земной поверхности».
Так отчего же Гексли сам не последовал собственным превосходным советам? Очевидно, он был вовсе не так благожелательно настроен к эволюции, как ему казалось. Он чрезвычайно враждебно отнёсся к чеймберсовским «Следам естественной истории творения», написал на них единственный отзыв, который сам признал слишком резким, а «Начала» Ляйелла, несмотря на только что приведенное здесь письмо, по-видимому, не произвели на него особого впечатления, хотя последовательные изменения в геологии показаны в этой книге с тем вниманием к фактам и тем здравомыслием, какими он в особенности восхищался. Перечитывая «Начала» почти тридцать лет спустя, Гексли поразился, обнаружив, до чего все в них наводит на мысль о дарвинизме. Когда человек недюжинных способностей не замечает очевидного, это обычно имеет глубокие корни. Ярым противником эволюции был его учитель Джонс, оказавший на него такое влияние в молодые годы. Тот же Джонс привил своему юному ученику собственную склонность смотреть на вещи скептически, и у Гексли, с его высокими нравственными устоями, эта склонность переродилась в нечто близкое к духовному аскетизму. С пуританской суровостью противился он обольщениям и соблазнам новых идей, хотя был к ним весьма неравнодушен. Воздерживаться от домыслов, стоять лишь на том, что абсолютно доказано, браться за самые скромные, самые будничные задачи — в этом был не только здравый смысл, но и высокий нравственный идеал. Быть может, не кого иного, как своего друга Гексли, имел в виду Дарвин, когда спустя много лет писал:
«Я не очень подвержен скептицизму — подобное настроение ума, как я склонен судить, вредит успехам науки. Для ученого желательна известная доля скептицизма, дабы избежать напрасной потери времени, но мне нередко встречались люди, которых это удержало от опытов или наблюдений, способных принести косвенную или прямую пользу».
Возможно, дело не только в том, что Гексли холодно относился к идеям широкого масштаба, — ему еще было недосуг ими заняться. Он тратил больше времени на то, чтобы «не отставать от них», нежели на то, чтобы их вынашивать. К тому же он уже столько наслушался споров о видах — и таких беспочвенных споров, что предмет этот, по его собственным словам, донельзя ему наскучил. Деятельным, знающим людям вроде Гексли нередко скучны назревшие и гигантские проблемы; их должны решать терпеливые, смиренные люди вроде Дарвина.