Даша Светлова
Шрифт:
Он понурился и опустил голову. Я, не зная, что сказать, встала и пошла за чаем. Соня, кончив танцовать, кивнула Сашке, оставила его и подошла к Феде. Она чуть запыхалась и порозовела, глаза блестели. Она села рядом с Федей, но все будто продолжая двигаться в танце. Федя был неподвижен и задумчив. Соня что-то быстро и возбужденно говорила. Потом она засмеялась и легким движением тронула волосы. И смех, и это движение, и самые черты лица ее были не такими, как всегда. И дело было не в том, что сегодня все в ней было чуть-чуть манерно, — хотя и это для прямолинейной моей Сони было диковинкой, — а в том, что и движения, и интонации, и, видимо, самое состояние ее были как бы подчинены одному какому-то внутреннему велению. Это было так мне видно, так ясно, как будто все происходило со мной самой. Это была жажда нравиться, и
Федя поднял голову и посмотрел на нее. Я зазевалась и выронила из рук блюдце. Оно разбилось…
— Ничего, — сказала старушка-няня, — это к счастью, к свадьбе…
В конце концов так и вышло по-няниному. А началось это именно в тот вечер. Я уверена в этом.
— Ты должна особо помнить майские дни, — говорю я Соне.
— Особо? — спрашивает Соня. — Почему особо?
Она поводит плечами, приближает свое лицо к зеркалу и подымает руку, чтобы поправить волосы. И это совсем-совсем не тот жест, какой был тогда после танцев. И вся Соня не та. Она сильно осунулась. Начало беременности протекает у нее очень тяжело — самочувствие скверное, частые рвоты. Мне очень жаль ее…
Что касается меня, то Федина женитьба принесла мне смутное разочарование, хотя сама же я больше всех старалась об этой женитьбе. Было ли чувство Феди ко мне настоящим? И не была ли эта женитьба в какой-то мере изменой этому чувству?
Я спросила однажды Федю полушутя-полусерьезно:
— Вы очень любите жену, Федя?
Он чуть смутился в первую минуту, потом посмотрел мне в глаза и спросил суховато:
— А вы думаете, что я мог бы жениться на женщине, которую не люблю?
— Нет, не думаю, — сказала я уклончиво. — Но ведь случается… Не всегда женятся только уж по страстной любви… И потом… часто принимают за любовь простое влечение…
Федя долго молчал, потом сказал тихо:
— Вот что, Дашенька… Я знаю, о чем вы говорите, о чем думаете… Постойте, не надо жестикуляции, хотя бы столь приятной, как ваша… Так вот… Я любил вас… Это несомненно… Теперь не люблю — это тоже несомненно. А женятся не по любви, а по другим соображениям только сволочи… И больше об этом никогда говорить не будем…
Он замолчал и насупился. Я тоже примолкла и, понятно, разговоров подобных не затевала больше. Все было ясно. И все-таки. И все-таки я думаю, что глубокое, подлинное чувство не имеет прошедшего в обыкновенном смысле. Оно никогда не может умереть совсем и бесследно. Что-то, какая-то частица его всегда останется. Это как шрам от глубокой раны. И сроки этого самого чувства, я думаю, не играют никакой роли. Будет ли это короткий взрыв или столетняя мука — это все равно.
Говорят, что чувству не надо учиться, что тут и дурак умен, что это само приходит и само уходит, да и нового-то тут нет и быть не может, — все это уже было и будет всегда.
Я думаю, что это не так. Я думаю, что у каждой эпохи свои чувства, свои законы чувств, свои пути развития и своя высота чувств.
И у человека — у всякого — свои пути в чувстве, и пути не такие уж простые и ясные. Многое на этих путях перетряхнешь в себе, многому научишься, да и споткнешься не раз, и потом путь к чувству делаешь вместе с путем в жизнь, а этот путь у меня очень уж дальний был. Начинала я, можно сказать, с ничего. Вся я жила как бы на поверхности, и понимала я лишь поверхность явлений, их видное всем чередование и самые простые связи. Понимала я их в общем хоть и примитивно, но верно, потому что совершенно сливалась с ними и они были мной самой, моими единственными мыслями и делами. Но эпоха и движение ее, и факты ее все усложнялись по мере движения, и я, чтобы двигаться вместе с ней, должна была усложняться. Уже нельзя было оставаться однородной глыбой, хотя бы и пообтесанной.
Требовался сложный рабочий организм. Я его и вырабатывала. Я жадничала, я училась, я приобретала знания, опыт личный, опыт государственный, я работала как бешеная — и вот, собственно, вся история моей жизни.Но я развивалась неравномерно, и это понятно при такой стремительности в одном направлении. Мой ум и сознание развивались, но душа — она, пожалуй, оставалась в те годы хранительницей опыта прежней моей жизни. Опыт был очень печальный, и душа уязвленно молчала.
Романисты говорят обычно о каком-то «пробуждении чувства». У меня не было никакого пробуждения. Чувства наново рождались. А потом, после рождения, шло воспитание.
Да, это было в самом деле воспитание чувств…
В тот вечер, когда вдруг так раскрылось чувство Вашинцева, я не была готова не только к тому, чтобы принять это чувство, но даже к тому, чтобы переживать его. Оно осталось как бы снаружи и меня самое оставило в прежней жизненной колее, в прежней настроенности, что ли.
Правда, в первые минуты оно меня тронуло, даже поразило. Мне было неизъяснимо приятно слушать эти горячие, сбивчивые, захлестывающие, как бурный поток, слова. Это было просто даже физическое какое-то состояние. Вообще надо было быть уж совершенным бревном, чтобы никак не взволноваться всем, что тогда я услышала, а я, верно, от природы не совсем уж деревянная. И после, несколько дней, след оставался — та искорка, о которой говорилось, хотя не так уж сильно она тлела. Я ее и разглядела-то, может быть, только теперь, когда стала пристальней и с этой пристальностью оглянулась на тогдашнее свое состояние. В общем я прожила шестидневку после памятного объяснения довольно обычно, хотя и не соврала, записывая, что очень обрадовалась, когда в следующий выходной день снова увидела Вашинцева.
Он явился довольно рано, и вечер прошел у нас очень дружно. Только в первую минуту встречи была почти неуловимая неловкость и немота, но потом и это прошло. Мы пили чай. Вашинцев много рассказывал о людях и о местах, которые довелось ему видеть. Рассказы были очень живые, так что я чувствовала как бы, что сама видела и этих людей и эти края. Ночью, помню, мне приснилось большое-большое поле, и будто я иду по нему, сама не зная куда, а ему все нет ни конца, ни краю. Сон был однообразный и нескладный, но верно отражал тогдашние мои переживания. Рассказы Вашинцева действительно пробудили во мне желание куда-то двигаться, раздвинуть, расширить свой мир. Это, впрочем, вообще так со мной было по отношению Вашинцеву. Он всегда вносил какую-то широту в мой внутренний мир. И потом он все на свете знал, честное слово.
Помню, я однажды сидела и готовила зачет по механике. Дело шло туго, что-то все путалось, что-то не сходилось. Когда пришел Вашинцев, я пожаловалась ему на свои невзгоды. Он заглянул в мои тетрадки, в мои записи и в пять минут отыскал ошибку и все выправил.
— Откуда ты это знаешь? — спросила я с удивлением. — Это же не твоя специальность, ведь ты же юрист.
Он засмеялся и сказал:
— Это несущественно. А вот карандаш кусать вовсе нехорошо. И уж, во всяком случае, если кусать, то бери простой, а не химический.
Он слегка толкнул меня к зеркалу. Я заглянула и ахнула. Губы у меня были густофиолетового цвета. Этими фиолетовыми губами он долго меня дразнил. Он любил иногда дурачиться и молодел тогда удивительно. Он как мальчишка становился, несмотря на свои тридцать пять лет.
А широта его всегда меня удивляла. Сейчас я вижу, что то, что он знал, не было всегда истинным знанием предмета. Это было скорей осведомленностью о предмете, но все же осведомлен-то он был об очень многих и разнообразных вещах.
Странные у меня сложились отношения с Вашинцевым. Я знала о его чувстве ко мне, но внешне в нашем общении это как бы выносилось за скобки. И он и я как будто сговорились, что не будем об этом упоминать. В то же время оба мы как будто признали то, что это связывает чем-то нас и какие-то права ему дает. Собственно говоря, это сводилось, пожалуй, к одному единственному праву — изредка напоминать, что я желанна и дорога ему. Это не были слова напоминания — он как будто дал зарок больше не говорить об этом, и не говорил. Но случалось, что вдруг, оглянувшись, я видела, что он сидит и смотрит на меня глазами, в которых все теплилось и огревало на расстоянии.