Давно хотела тебе сказать (сборник)
Шрифт:
– Да-да, я чуть было не отправилась в лучший мир, но тут мой Кэм, вот этот вот дурень, явился с целой оравой своих дружков-хиппи и устроил пляски под дверью палаты…
– Господи, какое невежество! – взревел Кэм, но было ясно, что негодует он больше по привычке. – Так отзываться о последователях священной древней веры!
У меня возникло странное чувство: будто я иду по горящим углям и проверяю на себе силу чар, способных уберечь от ожогов.
Кровные узы… Откуда берется, чем питается умение что угодно прощать родным людям? Для меня это по-прежнему непостижимая тайна.
Просто скажи – да или нет
Перевод Ирины Комаровой
Я все время представляю тебя мертвым.
Ты сказал, что любил меня. Давно, много лет назад. И я ответила, что в те далекие дни тоже была влюблена в тебя. Преувеличение.
В те далекие дни я была в сущности молоденькой девчонкой – но сама я этого не сознавала, потому что время было совсем другое. В том возрасте, когда нынешние молодые девушки отращивают волосы чуть ли не до пят, путешествуют
Место, где мы тогда жили – на краю университетского кампуса, – называлось «Бараки». Основу этой маленькой колонии составляли старые армейские бараки, приспособленные под жилье для семейных студентов. Помню, я целую зиму одолевала «Волшебную гору» и регулярно засыпала с книгой на животе. Иногда я читала вслух мужу, если он уставал и прекращал заниматься. После «Волшебной горы» я планировала проштудировать «Поиски утраченного времени». Обнявшись, мы еле добирались до постели – обоим до смерти хотелось спать. Но иногда мне приходилось вставать и отправляться в ванную, чтобы ввести диафрагму. Через окошко ванной, не полностью закрытое пластиковой шторкой, было видно, что кое-где в ванных соседних домов тоже горит свет, и я догадывалась, что еще чьи-нибудь жены среди ночи поднимаются с той же целью. Нас, отработавших дневную смену, неотделимых от грудных младенцев, газовых конфорок и детского мыла, могли таким образом дополнительно вызвать в ночную – и ореол греховного наслаждения, когда-то окружавший секс, быстро тускнел. Я вспоминала, что много лет назад (собственно, лет пять-шесть, но тогда это казалось далеким прошлым) любовная близость потрясала, воспринималась как откровение: мы все читали Лоуренса, многие сохраняли девственность и в двадцать лет. Теперь же прежние ассоциации улетучились и осталась только некая форма общения – привычно одинаковая, деловито-поспешная, ограниченная, как полагается, четырьмя стенами налаженного быта. Не могу сказать, чтобы меня беспокоило чувство неудовлетворенности. Я просто отмечала явную перемену – примерно так же замечаешь перемену в собственном отношении к Рождеству: оно уже не радует, как раньше. Я считала, что причина перемен во мне самой: я выросла, повзрослела, приспособилась к окружающему. По молодости лет я в это верила, как и все мы. В те дни мы часто употребляли слово «зрелый», «зрелость». Если нам случалось встретить кого-то, кого мы давно не видели, мы докладывали общим знакомым, что теперь это вполне зрелый человек. Ты знаешь – все знают – тот перечень заблуждений, которыми мы руководствовались в пятидесятых. Над ними сейчас иронизируют: считается, что наша тогдашняя зрелость определялась наличием стиральной машины и затуханием политических споров, приверженностью к деторождению и семейным автомобилям. Иронизировать легко, однако это не вся правда: не учитывается то, что было по-своему симпатично в нашей инертности и покладистости, в любви к самоограничению.
Супружеских измен в «Бараках» не было, по крайней мере я ни о чем таком не слыхала. Все жили в слишком тесном соседстве, все были бедны и всегда по горло заняты. На вечеринках почти не флиртовали, может быть, потому, что спиртное приходилось экономить. Ты сказал, что тогда любил меня, и я ответила, что тоже была влюблена, – но, конечно, это было не совсем так. Скорее всего у нас просто открылись глаза на что-то, о чем мы толком не думали, – ты сознательно отгородился от чувств такого рода, а я еще не доросла до того, чтобы разобраться в собственных.
И когда два года назад мы совершенно неожиданно встретились в городе, чужом и для тебя, и для меня, мы оба вспомнили один и тот же день. И стали говорить об этом дне – после того как выпили за ланчем довольно много вина.
– Помнишь нашу прогулку над рекой? Мне пришлось поднимать эту штукенцию…
– Сидячую коляску. В ней тогда была Джоселин.
– Вот-вот. И перетаскивать ее через камни и грязь. Очень хорошо это помню.
Солнечный, прекрасный теплый день, весна – апрель, может быть, даже март. Я шла в аптеку в нашем торговом центре, и на мне была старая зимняя куртка, потому что, выходя, я не предполагала, что на улице так распогодится. Как только я тебя увидела, я пожалела, что не могу быстренько сбегать домой, причесаться поаккуратнее и вместо куртки надеть свой любимый пушистый темно-серый свитер. А просто скинуть куртку я не могла, потому что под ней была только майка, которую Джоселин заляпала апельсиновым соком.
Раньше у нас было чисто шапочное знакомство, ты жил на другом конце «Бараков». И был старше большинства из нас – ты вернулся на последний курс университета из мира реальности, из мира, связанного с войной и работой (и вернулся, как оказалось, зря – вскоре после нашей прогулки ты оставил учебу и устроился на службу в какой-то журнал). Я видела твою жену: каждое утро она садилась за руль и уезжала преподавать в школе танцев. Миниатюрная брюнетка цыганистого типа, она производила впечатление весьма
уверенной в себе женщины – не в пример большинству жен, вечно полусонных, расплывшихся домоседок.Мы разговорились у входа в аптеку, и ты сказал, что в такую дивную погоду грех заниматься – лучше пойти погулять. Мы не стали сворачивать в сторону кампуса, где были ровные широкие дорожки, а направились к поросшему негустым лесом высокому берегу реки – в те места, которые студенты – само собой, неженатые! – выбирали для своих торопливых свиданий в дневное время и где они же надолго уединялись по ночам. В тот день мы оказались там одни. Весна еще не успела вступить в свои права – неожиданно щедрая, не по сезону теплая погода застала всех врасплох. С коляской передвигаться там было хлопотно. Как ты сказал, приходилось то и дело поднимать ее и перетаскивать через камни и топкие участки дороги. И наш разговор тоже то и дело спотыкался, застревал на неловких паузах, с усилием двигался дальше. Говорили мы в общем ни о чем. Боялись прикоснуться друг к другу. Нам все больше мешало предчувствие, что эта прогулка не достигнет цели, ради которой, как мы пытались себя убедить, она была задумана: провести часок на природе в приятной компании, без всяких задних мыслей. И тем более не закончится тем, о чем мы оба молча думали. Для меня было тогда в новинку чувство мучительного внутреннего напряжения. Я еще не умела действовать по расчету, манипулировать мужчинами – этому я научилась позднее. Я даже не знала наверняка, испытываешь ли и ты нечто подобное. И когда мы распрощались, у меня остался неприятный осадок – как будто при знакомстве с потенциальным ухажером я предстала в самом невыгодном свете, вела себя неинтересно, нелепо. Но назавтра – или через день, – лежа с книжкой, как всегда, на кушетке, я вдруг подумала о тебе и почувствовала, будто лечу в какую-то манящую неведомую пропасть. Наверно, в тот момент я поняла, что впереди нас ждет что-то еще. И поэтому за ланчем два года назад я сказала, что была в тебя влюблена.
Хочешь расскажу, как я узнала о твоей смерти? Первая студенческая группа у меня в десять утра, и перед занятиями я иду в факультетскую кухню заварить себе чашку кофе. Моя коллега, Доди Чарльз, вечно что-то печет и приносит на кафедру – на этот раз она испекла песочный пирог с вишневой начинкой. (Мы, профессионалы, знаем, насколько важны детали, придающие описанию основательность: да, именно песочный, и начинка именно вишневая!) Пирог завернут в вощеную бумагу и сверху еще обернут газетой. Газета столичная, не местная, отмечаю я машинально. И пока закипает вода, я от нечего делать гляжу на эту газету, номер недельной давности, и вижу короткую заметку под скромным заголовком: «Скончался журналист-ветеран». Я задумываюсь над словом ветеран. Что в данном случае имеется в виду? Бывший участник реальных боевых действий? Или это метафора? Или то и другое? Автор заметки упоминает, что покойный в прошлом – военный корреспондент. И только тогда до меня наконец доходит. Я вижу в тексте твою фамилию. И название города, в котором ты жил и умер. От сердечного приступа. Без подробностей.
Я привыкла носить в сумочке твое последнее письмо. Получив очередное, я вынимаю предыдущее и убираю его в коробку, где хранятся все твои письма. Поначалу, пока письмо лежит в сумочке всего несколько дней, я время от времени достаю его, разворачиваю и перечитываю – когда выдается свободная минутка, например за кофе в кафешке или в приемной у зубного врача. Но дни проходят – и мне уже не хочется его доставать: самый вид этого письма, замусоленного на сгибах, зачитанного почти до дыр, становится мне неприятен. Он напоминает, сколько долгих недель и даже месяцев миновало в ожидании очередного письма от тебя. Но из сумочки я его не вынимаю, в коробку не перекладываю – из суеверия.
А сейчас, закончив занятия, перекусив с коллегами, побеседовав со студентами, переделав разные мелкие дела из тех, что входят в мои обязанности, я отправляюсь домой, достаю из сумки письмо – твое последнее письмо, кладу его в коробку к остальным и убираю коробку подальше, с глаз долой. Я не чувствую боли. Я проделываю это все не торопясь, рассчитанными движениями: я их отрепетировала по дороге домой. Я наливаю себе выпить. И продолжаю жить.
Каждый день, возвращаясь с работы, я бросаю взгляд на свой почтовый ящик – и, по правде говоря, испытываю некоторое облегчение: уже не нужно ничего ждать. Два года подряд этот железный ящик был средоточием моего существования, и теперь, когда он снова превратился в нейтральный предмет, больше ничего не скрывает и ничего не обещает, мне кажется, что мучившая меня боль прошла. О моей потере никто не знает, об этой стороне моей жизни никто не подозревал, – может, какие-то слухи и ходили, но в общем плане, ничего конкретного: когда ты приезжал, мы на людях не появлялись. Поэтому я могу жить дальше – как будто ничего не произошло, как будто тебя в моей жизни не было. Но через некоторое время я все же чувствую потребность кому-нибудь довериться. Один мой коллега, Гус Маркс, который недавно разошелся с женой, приглашает меня поужинать, и за выпивкой мы расслабляемся и решаем поведать друг другу свои невеселые истории, а потом – в основном по моей инициативе – оказываемся в постели. Он унылый, волосатый, а на меня будто что-то нашло – я неистовствую, словно с цепи сорвалась, сама себя не узнаю. Дня через два, когда мы в перерыве между занятиями пьем кофе, он вдруг говорит:
– Меня беспокоит твое состояние. Может, тебе стоит кому-нибудь показаться?
– Кому? Психиатру?
– Ну да. Проконсультироваться. На всякий случай.
– Спасибо, я подумаю.
Но про себя я посмеиваюсь – у меня уже созрел совсем другой план. Как только закончится весенний семестр, в последних числах апреля, я хочу съездить в твой город, туда, где ты умер. Я там ни разу не была. Прежде подобная идея не возникала. А теперь я жду этой поездки в приподнятом настроении, я энергично к ней готовлюсь – решила обновить свой гардероб, купила что-то светлое, летнее, разорилась на модные солнцезащитные очки…