Дед Аполлонский
Шрифт:
шли, и даже когда я оборачивалась, я видела только березы и кресты, а не мраморные памятники вдоль дороги. И даже встречались за оградами столики и скамейки, а на столиках всегда лежали пряники и хлеб для птиц и нищих. Тетя Тома всегда садилась за каждый столик, мазала свои обмотанные ноги одеколоном "Гвоздика", у нее все бинты стали мокрыми, и брала со сто-лов пряники. Тогда бабушка ей сказала:
– - Ты бы, Тома, не садилась на чужое!
Но тетя Тома сказала, что пряники для всех. А бабушка посмотрела на опустевший флакон одеколона и говорит:
– - Ты бы, Тома, одеколон понапрасну не тратила. Комар ведь бинта не проколет!
Тогда
Я крикнула:
– - Бабушка, нам сюда!
И я не ошиблась.
А дома, в Родительскую Субботу, мы ели рыбу, и я вспомнила, что с дедом мы тоже ели рыбу, мне показалось тогда, что это что-то значит, только я никак не могла выразить это словами.
Я однажды вышла во двор -- поздороваться со стариками. Они все сидели вокруг деда Аполлонского и говорили, что подорожали гробы. А когда я подошла, они все замолчали и стали смотреть на меня, и тут я вижу, что у всех расстегнуты пальто, как бы из-за жары, даже слегка небрежно, а под пальто у всех -- коричневые пиджаки в орденах. Я тут же все поняла, но подумала: "Они, конечно, тоже все воевали, но у нас уже есть дед Аполлонский, а значит, другие старики нам не нужны",-- поэтому я посмотрела на их ордена, но ничего не сказала.
Близилось Девятое мая -- праздник деда. Мы репетировали после уроков стихи и песни о войне. Было так жарко, что наши галстуки раскалились, жгло аж сквозь форму. Мы с Зойкой подвернули рукава. Мы пели в сиянии галстуков о детстве и мире, и нам было непонятно, отчего на нас так умилялась Людмилка. Мы ей обидно улыбались.
Мы ходили к деду Аполлонскому, привыкая постепенно к запаху селедки и лекарств. Мы покупали еду, как он просил, молоко и хлеб на деньги, утаенные от сына, мы вытирали пыль на столе и хвалили куски мыла в серванте за хороший запах и яркие обертки. Мы набивались в его комнату -- человек десять-пятнадцать пионеров, вставали круж-ком и просили повторить историю про шрам. Мы выкрикивали ему, один за другим, заголовки газет. Я кричу, например:
– - "Мы хотим быть услышаны".
А дед -- мне:
– - Дальше-то что?
А я -- ему:
– - Там дальше по-мелкому. Читать?
А он -- мне:
– - Да не надо по-мелкому, не надо! Ты не разберешь!
И поправляет очки.
Дед говорил нам, что он скоро умрет, а денег нет и хорошо бы, если бы его похоронило государство, а мы кричали:
– - Вам еще жить и жить!
Мы спрашивали у деда про войну, а он у нас про учебу. Про войну он почти не рассказывал, все больше про сына...
Однажды он подал мне открытку, там были искры салюта на фоне Кремля. Я сказала деду и всем:
– - Я уеду сюда!
Но дед сказал:
– - Это Кремль!
Он, по-моему, не поверил. Тогда я стала читать:
– - "Уважаемый Борис Анастасьевич! Сердечно поздравляем Вас с праздником Победы и весны! Желаем Вам здоровья, добра! Жить до ста лет -- не тужить!
Пусть в Ваши дороги
Не войдут тревоги!
И
не станет горе на Вашем пути,Пусть не устанет и не перестанет
Счастье за Вами целый век идти!
Рады за Ваши успехи в труде! Петр и Василий Тишковы,
г. Вятка". Это все его однополчане, -- добавила я.
Дед кивнул. При нас дед больше не плакал.
И вот уже совсем по-настоящему наступила весна, безо всякого снега. Зойка ходила в ситцевой юбочке и мохнатых носочках, а я -- во фланелевом толстом платье и панталонах. Я дома сказала:
– - Эти штаны я носить не буду!
А бабушка сказала:
– - Будешь! Они китайские, из хлопка! На них написано "Дружба" и два кольца, к тому же я не хочу, чтобы ты все себе простудила!
Я рано-рано проснулась и вышла на балкон. Я смотрю с четвертого этажа вниз, а двора совсем не видно. Просто море зеленых листьев, и они от ветра выворачиваются наизнанку и поэтому светлеют. Я могла только слышать, что во дворе, а слышен был треск веток. Это значит, что зацвела сирень, а Дроздик с Димкой Зеленкиным ее ломают, потому что Людмилка сказала, что ломать сирень -- полезно для сирени.
Мне ночью такой страшный сон приснился: будто бы опять Ро-дительская Суббота, а я потерялась у кладбищенской стены, и вот я иду вдоль этой стены и спрашиваю у всех, где бабушка с тетей Томой? А никто не знает. Старухи у стены с бумажными васильками тоже не знают. Я иду и вглядываюсь в их лица, а они мне все отдают и отдают бумажные цветы, и вдруг одна положила мне живую веточку сирени. Я посмотрела ей в лицо -- а она мертвая, и за ней -- все мертвые старухи сидят с живыми цветами в руках, а все живые бабки по другую сторону с искусственными васильками. Тогда я крикнула: "Пусть все будет живым! А мерт
вого пусть не будет!" А на кирпичной стене -- надпись на черной ленте: "На вечну... память от..." И как только я ее прочла, все старухи -- и мертвые, и живые -- стали кустами сирени...
Мне вообще-то страшное не снится. Я всегда по вечерам молюсь, чтобы не снилось ничего такого. Я только помню, давно, мне было четыре года, я увидела на кухне огромный нож с пластмассовой ручкой. Она была вся зеленая, в белых разводах. Бабушка резала этим ножом мясо, а на лезвии оставалась кровь. Я убежала в свою комнату и спряталась под стол. А ночью мне приснился этот нож и что будто бы за мной с ним гонялись разные люди.
Мне все утро хотелось сирени -- синей и белой.
Я пошла в школу, а в коридоре наткнулась на Людмилку. Она была в белой кофточке, и сквозь нее просвечивал лифчик в красный горох. Наши как увидели, так покатились прямо в коридоре. А Людмилка услы-шала и застеснялась входить в класс. Она отвернулась к окну в кори-доре, а уже пять минут шел урок. Тогда все наши стали по очереди выбегать в коридор и спрашивать:
– - Людмила Кирилловна! А расскажите про строение пчелы!
А сами пялились на лифчик.
И никому не было жалко ее за то, что она такая худая и рыжая, что у нее лифчик в красный горох...
А когда совсем стал кончаться май, мы перестали ходить к де-ду, потому что стало жарко. Мы только иногда приносили молоко, но в квартиру уже не заходили, а подавали через порог. Дед говорил нам только: "Никто ко мне не ходит, даже сын...", и еще говорил, что ему прибавили пенсию на десять рублей... Я помню, зимой, мне всегда наливали молоко, прозрачное, с голубой каемкой от воды по краю чашки, а сейчас оно загустело...