Дед умер молодым
Шрифт:
— Прибегают какие-то люди, спрашивают, где Гапон. Черт их знает, кто они?
Это было странно: я видел Гапона только издали... не был знаком с ним. Квартира моя была набита ошеломленными людьми, я отказался рассказывать о том, что видел, мне нужно было дописать отчет о визите к министрам. И вместо отчета написал что-то вроде обвинительного акта, заключив его требованием предать суду Рыдзевского, Святополк-Мирского, Витте и Николая II за массовое и предумышленное убийство русских граждан.
Теперь этот документ не кажется мне актом мудрости, но в тот час я не нашел иной формы для выражения кровавых и
Только что успел дописать, как Савва, играя роль швейцара и телохранителя, сказал угрюмо:
— Гапон прибежал.
В комнату сунулся небольшой человечек с лицом цыгана, барышника бракованными лошадьми, сбросил с плеч на пол пальто, слишком широкое и длинное для его тощей фигуры, и хрипло спросил:
— Рутенберг — здесь?
И заметался по комнате, как обожженный, ноги его шагали точно вывихнутые, волосы на голове грубо обрезаны, торчали клочьями, как неровно оборванные, лицо мертвенно-синее, и широко открытые глаза остеклели подобно глазам покойника. Бегая, он бормотал:
— Дайте пить! Вина. Все погибло. Нет, нет! Сейчас я напишу им...
Выпив, как воду, два чайных стакана вина, он требовательно заявил:
— Меня нужно сейчас же спрятать, куда вы меня спрячете?
Савва сердито предложил ему сначала привести себя в лучший порядок, взял ножницы со стола у меня и, усадив на стул, брезгливо морщась, начал подстригать волосы и бороду Гапона более аккуратно. Он оказался плохим парикмахером, а ножницы — тупыми. Гапон дергал головой, вскрикивая:
— Осторожно... что вы?
— Потерпите,— нелюбезно ворчал Савва.
Явился Петр Рутенберг, учитель и друг попа, принужденный через два года удавить его, поговорил с ним и сел писать от лица Гапона воззвание к рабочим, это воззвание начиналось словами:
«Братья, спаянные кровью».
Далее Алексей Максимович несколькими лаконичными штрихами обрисовал атмосферу суматохи и растерянности, которые царили среди его знакомых и приятелей — интеллигентов, рабочих, принадлежащих к разным политическим группам, но единодушных в своем возмущении кровавым самоуправством царских властей.
Преступная провокаторская роль попа Гапона как агента охранки многим еще была далеко не ясна. И поскольку по городу ходили слухи о его гибели, священник мог выглядеть невинной жертвой, мучеником, служившим народу.
Опровергнуть вздорные слухи, установить истину взялся сам Горький. Вечером он повез Гапона, загримированного (на всякий случай в целях безопасности), в Вольно-Экономическое общество и там показал собравшейся публике.
Думается, что следующие горьковские строки не нуждаются в комментариях.
«А я пошел домой... по улицам, густо засеянным военными патрулями, преследуемый жирным запахом крови. Город давила морозная тишина, изредка в ней сухо хлопали выстрелы, каждый такой звук, лишенный эха, напоминал о человеке, который, бессильно взмахнув руками, падает на землю.
Дома медленно ходил по комнате Савва, сунув руки в карманы, серый, похудевший, глаза у него провалились в темные ямы глазниц, круглое лицо татарина странно обострилось.
— Царь — болван,— грубо и брюзгливо говорил он,— Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях перед его
дворцом и пели «Боже, царя храни...».— Не те люди...
Он упрямо тряхнул головой:
— Те же самые, русские-люди. Стоило ему сегодня выйти на балкон и сказать толпе несколько ласковых слов, дать ей два, три обещания — исполнять их необязательно,— и эти люди снова пропели бы ему «Боже, царя храни». И даже могли бы разбить куриную башку этого попа об Александровскую колонну. Это затянуло бы агонию монархии на некоторое время.
Он сел рядом со мною и, похлопывая себя по колену ладонью, сказал:
— Революция обеспечена! Года пропаганды не дали бы того, что достигнуто в один день.
— Жалко людей,— сказал я.
— Ах, вот что? — Он снова вскочил и забегал по комнате,— Конечно, конечно. Однако это другое дело. Тогда не надо говорить им: вставайте! Тогда убеждай их — пусть они терпеливо лежат и гниют. Да, да!
Я лежал на диване, остановись предо мной, Савва крепко сказал:
— Позволив убивать себя сегодня, люди приобрели право убивать завтра. Они, конечно, воспользуются этим правом. Я не знаю, кбгда жизнь перестанут строить на крови, но в наших условиях гуманность — ложь! Чепуха.
И снова присел ко мне, спрашивая:
— А куда сунули попа? Ух, противная фигура! Свиней пасти не доверил бы я этому вождю людей. Но если даже такой,— он брезгливо сморщился, проглотив какое-то слово,— может двигать тысячами людей, значит: дело Романовых и монархии — дохлое дело! Дохлое... Ну, я пойду! Прощай.
Он взял меня за руки и поднял с дивана, сердечно говоря:
— Вероятно, тебя арестуют за эту бумагу и мы не увидимся долго...
Мы крепко обнялись.
Я сказал:
— Ночевал бы здесь. Смотри — подстрелят.
— Потеря будет невелика,— тихо, сказал он, уходя.
На другой день вечером я должен был уехать в Ригу, и
там тотчас же по приезде был арестован. Савва немедля начал хлопотать о моем освобождении и добился этого, через месяц меня освободили под залог...»
Таково свидетельство Горького о последней его встрече с Морозовым, встрече знаменательной своей календарной датой — самым началом первой русской революции.
Единомышленники, близкие друзья, они в равной степени были охвачены предчувствием надвигающейся бури и вместе с тем подавлены неразберихой, которая царила в столице империи. Жизнь требовала от каждого из них четкого выбора дальнейшего пути. Горький — писатель-трибун — такой выбор сделал сразу. Выступив с открытым забралом, он знал, что ждет его: арест, тюрьма, годы изгнания — разлука с родиной.
А какой путь мог избрать Морозов?
Всю долгую зимнюю ночь, пока столичный курьерский поезд стучал колесами по рельсам между Петербургом и Москвой, Савва Тимофеевич не мог сомкнуть глаз. Чудились ему лужи крови, уже заледеневшие на морозе, припорошенные сероватым уличным снежком. Вдруг из мглы выплывал труп молодой женщины в распахнутом салопе, будто располосованном ударом казацкой шашки. С ветвей дерева в Александровском саду свисало тело мертвого мальчугана, сраженного солдатской пулей. То возникала искаженная зверской гримасой чья-то усатая физиономия и над ней кокарда на околыше бескозырки. То длинная и острая пика, нацеленная поверх лошадиной гривы на безоружную, бегущую в панике толпу.