Декабристки. Тысячи верст до любви
Шрифт:
– Пойдем собираться? – снова спросила Александра.
– Да, маменька, – послушно отозвалась ее дочь.
Сборы куклы Жюли и нескольких ее подружек в дальнее путешествие прошли все в той же траурной обстановке. Александра Ивановна складывала кукольные одежки в шкатулки сама, а Маша лишь молча наблюдала за ней, не проявляя ни малейшего желания вмешаться в это дело.
– Это платьице мы возьмем? А этот чепчик? – спрашивала Давыдова, перебирая сшитые из обрезков ткани крошечные наряды, ее старшая дочь каждый раз равнодушно кивала. Младшие девочки Лиза и Катя следили за кукольными сборами с гораздо более живым интересом, и даже их братья, занятые в соседнем углу солдатиками, время от времени бросали на мать и сестер любопытные взгляды.
А вечером, после того как малышей уложили спать и Александра зашла в детскую пожелать им приятных снов, Маша напугала ее еще сильнее. Она лежала в своей кровати и с силой била ладошкой
– Машенька, Маша, что ты делаешь?! – вскрикнула Давыдова, хватая дочь за руку. Девочка сжалась в комок, натянула на себя другой рукой одеяло и посмотрела на мать таким взглядом, словно ее уличили в каком-нибудь крайне серьезном проступке. Александра принялась уговаривать ее заснуть и больше так не делать, но Маша явно не слушала ее увещеваний и, казалось, просто терпеливо ждала, когда мать выскажет ей все, что хочет, и уйдет.
В соседних кроватках нетерпеливо ворочались остальные дети, дожидавшиеся, когда мать подойдет к ним, и Давыдова, окончательно растерявшись и боясь, что самые младшие сын и дочь начнут плакать, торопливо подоткнула одеяло Маши и погладила ее по голове.
– Спи и больше так не делай! – прошептала она, стараясь говорить ласково, однако полностью скрыть свое раздражение ей не удалось. Странности дочери, ничем, на взгляд Давыдовой, не обоснованные, вдруг стали казаться ей хитростью, при помощи которых девочка рассчитывала остаться дома и никуда не уезжать. И хотя Александра все равно волновалась за душевное состояние Маши, постоянно увещевать ее и бороться с ее печальным настроением было выше ее сил. Она еще раз поправила одеяло на притихшей девочке и отошла к соседней кровати, где лежала Лиза.
Все следующие дни, оставшиеся до отъезда Маши, Давыдова внимательно следила за старшей дочерью и постоянно ловила ее на попытках ударить себя или поцарапать себе ладони деревянными солдатиками братьев или еще какими-нибудь твердыми игрушками. У нее отбирали игрушки и просили по-хорошему перестать заниматься такими глупостями, ее ругали и наказывали, но девочка, каждый раз обещая, что больше не будет, при первом же удобном случае принималась за старое.
Давыдова понимала, что эти последние дни перед расставанием с дочерью она обязана проводить вместе с ней как можно больше времени, но заставить себя делать это ей с каждым разом становилось все тяжелее. Маша во всем соглашалась с ней, вела себя послушно, но при этом настолько отстраненно, словно Александра стала для нее совершенно чужим человеком. И ее как будто бы совсем перестали интересовать игры в куклы и другие в прошлом любимые ею дела. Она равнодушно смотрела, как играют мать и сестры, и сама почти не принимала участия в этом действе. Александре же от безразличного взгляда ее пустых глаз хотелось то расплакаться, то закричать на весь дом.
Больше всего Александра боялась, что в день отъезда Маша будет так же сильно рыдать, как это было с ее братом. Однако, когда страшный день наступил и ее старшая дочь, как всегда, равнодушно попрощалась со всеми родными и домочадцами, позволила матери поцеловать себя и зашагала к экипажу, Давыдова поняла, что больше всего на свете мечтает, чтобы дочь проронила при расставании с ней хоть одну слезинку. Но Маша так и не заплакала и вообще не издала больше ни звука. Она лишь помахала всем провожавшим ее рукой из окна экипажа, а потом, отвернувшись, принялась стучать ладонями по краю обитого тканью, но все же довольно твердого сиденья. Одна из уезжавших с ней нянек уже привычным жестом придержала ее руки и принялась ворчать, обвиняя девочку в непослушании и глупых забавах. Маша в ответ молчала и терпеливо ждала, когда нотация подойдет к концу.
Но Александра Давыдова всего этого уже не видела – экипаж к тому времени тронулся и начал потихоньку набирать скорость. Лиза и Катя начали плакать, а в следующую минуту к ним присоединились и мальчики, и мать бросилась утешать всех детей по очереди. Думать об уехавшей навсегда Маше ей теперь было некогда. И только ночью, когда младшие дети уснули и Александра осталась одна в своей комнате, она вдруг подошла к столу и наотмашь ударила ладонью об один из его углов. Боль пронзила всю ее руку, от ладони до локтя, и женщина едва удержалась от того, чтобы не вскрикнуть, таким непривычным было для нее это ощущение. Однако сразу же после удара ей неожиданно стало немного легче. С удивлением прислушавшись к себе, Александра поняла, что та душевная боль, которая гнездилась в ней с того самого дня, когда она отослала в Одессу Мишу, сделалась чуть менее острой и уже не мучила ее с прежней силой. И тогда она закусила нижнюю губу, зажмурила глаза и принялась с размаху лупить по краю столешницы обеими руками.
Дальше потянулись дни, полные нового беспокойства – и за едущую в Москву Машу, и за младших
детей, которые неожиданно стали плакать и капризничать по любому поводу. Каждое утро Александра выслушивала жалобы от нянь: малыши то отказывались есть, то не хотели одеваться, а то и вовсе не сообщали вовремя, что их нужно посадить на горшок. Их тоже увещевали и наказывали, но ни мягкие, ни суровые меры на детей не действовали. «Мы все думали, что нашим мужьям хуже, чем детям, и поэтому выбрали быть с мужьями, – вспоминала Александра письма Марии Волконской и других решивших, как и она, ехать в Сибирь женщин. – Думали, что мужьям мы будем более полезными, а дети все равно видят нас по два раза в день, и им нужнее хорошие няни и наставники… А оно вот как оказывается… Мужчинам без нас трудно, а дети без нас вообще не могут жить, в самом прямом смысле этого слова…»Тем временем ей пришло несколько писем из Петербурга – люди, к которым Александра обращалась за помощью в получении разрешения уехать в Сибирь, наконец, выяснили точно, что Василий Давыдов находится в читинском остроге. Теперь она могла покинуть имение и ехать в Читу в любой момент. У нее было императорское разрешение, и все необходимые вещи уже давно были сложены в коробки и саквояжи. Единственным препятствием между ней и ее мужем были оставшиеся в Каменке четверо младших детей. Катя и Лиза к тому времени ели только с ложечки и почти перестали говорить, двухлетний Петя, еще недавно прекрасно ходивший и бегавший, стал постоянно падать на ровном месте, Николка, тоже начавший ходить за ручку в няней, теперь снова ползал на четвереньках…
А их мать должна была сообщить им, что больше они никогда ее не увидят. Ей нужно было открыть дверь детской, войти в комнату и навсегда попрощаться с каждым из них. Но она лишь смотрела на дверную ручку и не могла даже просто дотронуться до нее…
Глава XIV
Енисейская губерния, лесной тракт, 1828 г.
Маленькая, крытая рогожами повозка мчалась по заснеженной дороге с огромной скоростью, и иногда сидящей в ней мадемуазель Полине Гебль казалось, что она летит по воздуху. Холода, мучившего ее в начале пути, она теперь тоже почти не чувствовала. Спасибо тетушкам ее любимого Жана, так не похожим на его бесчувственную мать, у которых она останавливалась в Казани, – накупили ей целый ворох теплой одежды! Поэтому теперь Полина была закутана под тулупом в несколько пуховых платков и чувствовала себя тщательно спеленутым младенцем. Зато ей было тепло, особенно когда она сидела неподвижно, и молодая женщина старалась шевелиться как можно меньше. Сопровождавшие ее крепостные семьи Анненковых Степан и Андрей крепко спали напротив и время от времени громко всхрапывали. Впрочем, даже когда они просыпались, разговаривать с ними Полина могла только о связанных с поездкой делах, да и то с трудом – они плохо понимали ее, когда она пыталась говорить по-русски, а ей сложно было разобрать неграмотную французскую речь Андрея. Поэтому ехали они почти все время в молчании, и порой Полине становилось совсем тоскливо сидеть и ничего не делать в полутемной повозке, но она утешала себя тем, что теперь едет очень быстро, а значит, скучать ей придется не так уж и долго.
В такие минуты она начинала вспоминать свою недолгую жизнь в Санкт-Петербурге. Первую встречу с Жаном Анненковым, его настойчивые ухаживания, ее опасения, что она быстро надоест ему и он ее бросит, их первое свидание, их совместные поездки по принадлежащим его матери имениям… Тогда ей казалось, что их тревожная, но все-таки счастливая жизнь не закончится никогда. Но она завершилась навсегда арестом Жана, и вместо нее у Полины началась новая жизнь, состоящая из одного-единственного стремления, которое не поколебалось даже после рождения их с Анненковым дочери Сашеньки, – стремления снова быть рядом с ним.
Гебль устроилась на сиденье так, чтобы с ее места можно было смотреть в окно – это было ее единственным развлечением. Малыш Ком свернулся клубочком и сладко спал у нее за пазухой: ему тоже было тепло и уютно. За окном проносились сугробы и торчащие из них черные ели, такие огромные, что их верхушки скрывались высоко в небе. Вскоре Полине стало казаться, что они сливаются в сплошную черно-белую стену – ее глаза закрывались, и она постепенно начинала проваливаться в сон. Но крепко заснуть ей не удавалось: перед глазами появлялось заплаканное лицо дочери, и женщина, содрогнувшись и едва не вскрикнув, просыпалась. Маленькая девочка, вцепившаяся в ее шаль своими крошечными ручками и не желавшая отпускать ее, казалась такой реальной, что Полине порой даже слышался ее крик. И снова она смотрела в окно на неприступную стену леса, мимо которого ехал экипаж, и на медленно темнеющее небо над дорогой. Смотрела, боясь закрыть глаза и снова заснуть, снова вернуться мыслями в недавнее прошлое, когда она уезжала из Москвы, оставляя там их с Жаном рыдающего ребенка и его равнодушную ко всему старую мать.