Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Доминирующее положение России в послевоенной Европе проявилось, по мнению Лезюра, в том, что в орбиту ее внешней политики оказались втянутыми страны Северной Европы: Швеция, Дания, Пруссия и Голландия. Это сделало ее грозным соперником Англии и естественным союзником Франции. Война настолько же ослабила Францию, насколько укрепила Россию и Англию. «Англия достигла апогея своего могущества и, может быть, того предела цивилизации, который вообще возможно достигнуть человеческому обществу»15. «Россия поставлена во главу той системы, в которой Франция сегодня занимает последнее место»16.

Наиболее оптимальное соотношение международных сил, по мнению Лезюра, – это союз Франции и России против Англии и Австрии.

Непонятная как для русских, так и для европейцев идея Священного союза породила у многих политиков подозрения в стремлении России к мировому господству через создание универсальной монархии. Лезюр, который еще в недавнем прошлом был горячим

поборником подобных представлений, теперь стал считать их пустыми домыслами. Наилучшим опровержением для него является соблюдение Александром I интересов Франции. Это объясняется не альтруизмом царя, а здравым политическим расчетом. Создание универсальной монархии невозможно без расчленения Франции. А принять непосредственное участие в этом разделе Россия не может из-за своего географического положения, следовательно, если бы такой раздел произошел, то он усилил бы Англию и Австрию, при этом не только ничего не дав России, но и значительно ослабив ее позиции на Западе. Поэтому политики петербургского кабинета кровно заинтересованы в сохранении Франции как противовеса Англии в Европе.

Франция же своим культурным влиянием на Россию будет способствовать ее внутреннему освобождению. Как и большинство европейских либералов, Лезюр не сомневается в намерении царя освободить крестьян. Причину же промедления он видит в моральной неподготовленности русских к свободе. «Что касается освобождения рабов, объекта особой императорской мудрости, досадно сказать, но он встретил во всех старых провинциях империи препятствия, заключающиеся в нравственном расположении и привычке к рабству народа, призываемого монархом к свободе»17.

И тем не менее от русского царя ожидали дальнейших либеральных преобразований, которые неразрывно связывались с цивилизующим воздействием европейской культуры на Россию. Было вполне естественно полагать, что Россия, победившая практически всю Европу, примет от нее эстафету цивилизации и прогресса. Деятельность предшественников Александра I на русском престоле – Петра I и Екатерины II, казалось бы, подтверждала эти ожидания.

Во французской печати обсуждался вопрос о характере русского прогресса и о соответствии реформ уровню русской образованности. Необычайная популярность Александра I во Франции в 1814 г.18 возродила «миф» просвещенного абсолютизма, в основе которого лежала идея союза монарха и философа. Не случайно Бенжамен Констан (1767–1830) настойчиво добивался через Лагарпа встречи с царем. В накануне вышедшей брошюре «О духе завоевания и узурпации» (1813) Констан заявил: «Пожар Москвы стал зарей свободы в мире»19.

Правда, союза лидера французских либералов и «царя царей» не получилось – помешало внезапное возвращение Наполеона с острова Эльба. Пока Наполеон шел к Парижу, Констан клеймил «корсиканское чудовище»: «Это Аттила, это Чингисхан, более ужасный и более зловещий, потому что к его услугам ресурсы цивилизации»20. Однако дальше события приняли неожиданный оборот. Либерал перешел на службу к «Чингисхану» и был назначен государственным советником.

* * *

Сто дней занимают весьма важное и, может быть, еще до конца не оцененное место в истории европейского либерализма. Среди множества масок у Наполеона была припасена и маска либерала. Либерализм как бы обрамляет наполеоновский период в истории Франции. Своим возвышением он во многом обязан либералам21, и последние сто дней его правления также окрашены в либеральные тона.

С врагом Наполеон решил бороться его же оружием. Цена военных побед в Европе сильно понизилась – слишком много их было за последние десятилетия. Популярность Александра I поднялась не на победах, а на миролюбивых и либеральных идеях. И эта популярность была яркой, но непрочной. Она ослепляла лишь тех, кто находился рядом с царем. И если Париж был под несомненным обаянием личности Александра, то по всей территории Франции лучи его славы быстро рассеивались. Поэтому вернувшемуся императору не составило особого труда внушить большинству французов, что союзники и Бурбоны – враги Франции.

Из арсенала революционных времен были извлечены идеи свободы и национальной независимости. Еще в Лионе 13 марта Наполеон начал менять национальную символику. Он убрал королевское знамя и белую кокарду, упразднил знать и феодальные титулы, распустил швейцарские полки и отменил королевские назначения на армейские должности. Взамен снова было введено трехцветное знамя, обязательным стало ношение национальной кокарды, и был издан указ об изгнании всех эмигрантов, вернувшихся вместе с Бурбонами. Упразднялась палата пэров и распускалась палата депутатов. Характеризуя действия Наполеона тех дней, историк А. Усэ пишет: «Наполеон действует с быстротой, решимостью и энергией Конвента. Король поставил его вне закона, в ответ он уничтожил королевскую власть. Крестьяне и рабочие приветствовали в его лице восстановителя народных прав, вождя Революции. Он издает декреты 13 марта, которые отвечают народным чувствам. Под влиянием экзальтированных масс Дофине и Лиона он пропитывается духом 93 года»22.

Дух 1793 года составлял, так сказать, эмоциональную

сторону возвращающегося в Париж императора. Реальную же политику предстояло строить на совершенно иных принципах. Наполеон как всегда был чуток к движению идей и быстро оценил значение либерализма. Он понял, что только в качестве конституционного монарха при реально действующей, а не фиктивной конституции он сможет удержаться у власти. На первый взгляд, все говорило в пользу восстановления диктатуры: внутри страны – роялисты, не желающие смириться с его возвращением и готовые строить заговоры, за ее пределами – коалиция, готовящая новое вторжение во Францию. Опыт 1793 г. подсказывал, что в подобной ситуации конституцию лучше отменить или, по крайней мере, отложить ее действие до более спокойных времен. При этом Наполеону не было никакой необходимости открыто заявлять о диктатуре, как это сделали якобинцы в 1793 г. Можно было протянуть время с помощью процедурных мероприятияй: выборы конституционного собрания, подготовка конституции, ее обсуждение, голосование и т. д. – все это могло послужить законным прикрытием для фактически безграничной власти.

Но в действительности ситуация складывалась по-иному. В 1799 г. Наполеон, придя к власти, противопоставил идею порядка безвластию Директории. Сама ситуация толкала его к диктатуре. Теперь ему важно было представить королевскую власть как деспотическую, а свою как либеральную. Ему не просто была нужна конституция (своя, а не хартия Бурбонов), она ему была нужна немедленно. Поэтому все демократические процедуры принятия конституции отменялись из-за недостатка времени. Выслушав ряд предложений23, Наполеон приблизил к себе Бенжамена Констана и поручил ему составить новую конституцию. Фактически Наполеон предложил Констану то, что сам Констан, видимо, пытался предложить Александру I – союз монарха и либерального мыслителя. Выбор именно этой кандидатуры был, конечно, не случаен. По верному замечанию А. Фабра-Люса, «в военном духе, во вкусе к единоначалию он призвал к этому делу генерала либералов Бенжамена Констана»24.

Ситуация, в которой оказался Констан, была весьма двусмысленной. До сих пор нет единого мнения на тот счет, чем руководствовался «генерал либералов», приняв предложение о сотрудничестве от того, кого он еще недавно клеймил в своих статьях и памфлетах. В любом случае репутация Констана значительно пострадала. Написанную им конституцию, так называемый «Act additionel», стали называть la Benjamine25, а фамилию Constant (Постоянный) переделали в Inconstant (Непостоянный)26. Удар по репутации оказался настолько ощутимым, что спустя несколько лет Констан вынужден был оправдываться в своем поведении во время Ста дней. Но чем бы ни руководствовался в действительности Констан, перейдя на службу к Наполеону, ему не только не пришлось поступаться своими политическими убеждениями (можно даже с уверенностью предполагать, что Наполеона интересовала не личность Констана как таковая, а его политические взгляды и репутация), но и удалось многое сделать для того, чтобы реставрация старого порядка оказалась невозможной.

Сто дней наглядно продемонстрировали силу либеральных идей. Свою встречу с Наполеоном Констан описал в мемуарах, посвященных этому короткому, но чрезвычайно важному периоду в истории Франции. Благодаря констановским «M'emoires sur les Cent-Jours» мы имеем развернутую характеристику политической программы Наполеона в последний период его правления.

«Народ 12 лет отдыхал от политических смут и год от войны, – так в изложении Констана Наполеон начал беседу с ним. – Этот двойной отдых вернул ему необходимость действия (besoin d’activit'e). Он хочет, или он считает, что хочет, трибуну и ассамблеи. Он не всегда хотел их. Он бросился к моим ногам, когда я пришел к власти <…> Вкус к конституциям, дебатам, речам, кажется, пробудился… Тем не менее их хочет только меньшинство, не заблуждайтесь на этот счет. Народ, или, если вам больше нравится, массы, хотят только меня <…> Я хотел мировой империи, и для того, чтобы ее создать, мне была необходима безграничная власть. Для того, чтобы управлять одной Францией, может быть, конституция подойдет лучше (vaille mieux) <…> Итак, вы видите то, что вам кажется возможным; сообщите мне ваши идеи. Публичные дискуссии, свободные выборы, ответственность министров, свобода прессы – я хочу всего этого <…>, свободы прессы особенно; душить ее – абсурд. Я убежден в этом <…>. Я человек из народа (l’homme du peuple); если народ действительно хочет свободы, я ее ему дам. Я признал его суверенитет. Надо, чтобы я слушал (que je pr^ete l’oreille) его желания и даже капризы. Я не хочу больше угнетать его ради своего удовольствия. Я имею великие намерения; его судьба решена. Я больше не завоеватель; я не могу им быть. Я знаю, что возможно, а что нет <…>. Я не враг свободы (Je ne hait point la libert'e). Я отказался от нее (je l’ai 'ecart'ee), когда она преграждала мне путь; но я ее принимаю, я был воспитан на ее идеях… тем более, что пятнадцатилетний труд разрушен и не может начаться снова. Для этого пришлось бы пожертвовать двадцатью годами и двумя миллионами жизней»27.

Поделиться с друзьями: