Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда пани Вурм ехала обратно в город и потом, еще много дней подряд, везде — дома, на улице, в трамвае — Феликс очень часто перед ней появлялся. Прибегал без зова, запыхавшийся, то веселый, то грустный, но так же неожиданно исчезал, и бессмысленно было повторять его имя. То была душа Феликса, ведь тело его покоилось в земле. Да, да, не воспоминание, а именно душа. Пани Вурм подумала, что бедная, растерянная, покинутая телом душа собаки, подобно душам умерших людей, не может найти себе пристанища ни здесь, среди живых, ни там, в окружении мертвых. И потому сделала то, что полагается делать после смерти человека: заказала заупокойную мессу. Ради этого она поехала на другой конец города, в приход, где ее не знали, а несколько дней спустя в шесть часов утра стояла на коленях у бокового алтаря и, устремив взгляд ввысь, поверх головы ксендза, который молился за упокой души Феликса, беседовала непосредственно с Богом. Заговорщически ему подмигивала, словно хотела сказать: провели мы с тобой, Господи, этого благочестивого бюрократа, который сейчас как раз служит мессу, но ведь ты-то, Господи, знаешь, о чем речь! Господь, однако, молчал и смотрел на нее сурово, так что пани Вурм немножко испугалась и стала просить у него прощения. Она просила у Господа Бога прощения, но сама продолжала упорствовать: ее друг Феликс заслуживает вечного спасения. Пани Вурм была достаточно образованна, она окончила гимназию и в диалоге с Всевышним не выглядела невеждой. Когда ей напомнили, что животные не были сотворены по образу и подобию Божию, а стало быть, и души иметь не могут, пани Вурм возразила: Феликс столько раз доказывал обратное, что, возможно, тут какая-то ошибка? Может, вовсе не Бог, а человек в своей грешной гордыне и мании величия, не желая видеть в животных братьев, отказал им в праве на душу? К концу богослужения

пани Вурм забрела в такие дебри и так запуталась в противоречиях, что, выходя из костела, решила завтра же исповедаться и причаститься.

На следующее утро пани Вурм добрый час простояла на коленях возле исповедальни. Ксендз слушал ее долго и терпеливо, лишь вздыхая по временам и поднимая глаза к распятому на кресте высоко под сводами костела Христу. Пани Вурм сосредоточенно и смиренно выслушала все, что ксендз ей сказал, приняла причастие и долго еще стояла на коленях на холодном каменном полу и молилась. Домой она возвращалась пешком, по дороге заходя в магазины за покупками. Поскольку с ней уже не было собаки, которая своим отталкивающим уродством привлекала всеобщее внимание, то больше замечали ее. Она казалась бледней обычного, глаза как будто посветлели, а узкие губы были сжаты еще плотнее, чем всегда. Однако держалась она прямо и выглядела спокойной. Соседка, которая во второй половине дня заглянула к пани Вурм якобы для того, чтобы сообщить о появлении в магазине мороженой печенки, застала ее сидящей в кресле и пьющей кофе. Кресло было повернуто спинкой к окну и придвинуто к комоду, где среди фарфоровых статуэток, между двумя подсвечниками, в старомодной рамке, из которой был вынут какой-то семейный снимок, стояла фотография Феликса. Когда соседка ушла, пани Вурм принесла себе из кухни еще полчашки кофе и выпила его маленькими глотками; теперь она могла, удобно опершись головой о спинку кресла, спокойно смотреть на фотографию. Снимок был сделан семнадцать лет назад, Феликсу тогда не исполнилось и года. Пани Вурм никогда не допускала мысли, что Феликс может умереть, однако до чего же удачно получилось, что она когда-то велела увеличить эту фотографию. Сейчас можно смотреть на него — молодого, живого, здорового. Видеть его в движении и спящим, положив голову на лапы. Бегающим и отдыхающим. Глядящим на нее, улыбающимся (да, да, улыбающимся, даже если вам это не нравится!). Пани Вурм видела смертельно испуганные глаза Феликса, когда ему, привязанному поводком к ограде, впервые пришлось расстаться с ней на четверть часа, пока она покупала что-то в магазине, — и его радость, когда она вернулась, радость необузданную, стихийную; ни один человек не способен наградить таким чувством другого человека. Феликс был тогда так счастлив, что обрел ее вновь, так безумно, беспредельно счастлив, что готов был тотчас попасть под машину, погибнуть, перестать существовать, ибо, вероятно, считал, что ничего выше и прекраснее ему пережить не доведется. А мелкие случаи непослушания — когда страстишки заставляли его ненадолго отлучаться и забывать о хозяйке: как же он потом перед ней извинялся за свою минутную слабость! Его отчаяние и стыд оттого, что он посмел ослушаться, и мольба о прощении тоже не имели границ. И опять Феликс готов был провалиться сквозь землю, умереть, не существовать больше.

Последние восемнадцать лет жизни пани Вурм были целиком заполнены Феликсом. Он неотлучно находился при ней, повсюду ей сопутствовал, дарил ее чувствами, которые пани Вурм больше неоткуда было получать, и хозяйка платила ему тем же. Ни сестра, тоже давно овдовевшая, спокойно коротавшая дни в собственном домике на другом конце Польши, ни сын, живущий отдельно от пани Вурм, ни его дети, не говоря уж о соседях и знакомых, — никто не в состоянии был дать ей то, что давал Феликс: неподдельную любовь, истинную радость, абсолютное счастье. Разумеется, пани Вурм переписывалась с сыном и родными, а время от времени и встречалась, но это было совсем-совсем не то. «Любимый мой сын, дорогие дети, милая моя невестка, дорогая Лилечка. Обнимаю вас. Целую. Желаю здоровья. Радуюсь. Горюю. Сочувствую вам» — и так далее. Это были слова, не более того, пустые слова, как говорится. Слова, фразы и выражения, продиктованные обычаем и привычками, начисто лишенные содержания. Подобное можно услышать в передаче концерта по заявкам, когда кто-то, нам незнакомый, желает кому-то, кого мы тоже не знаем, счастья, здоровья, благополучия и заверяет в неизменности своих чувств.

Первые несколько лет после смерти мужа порой выдавались минуты, когда пани Вурм казалось, что в ее жизни мог бы еще появиться какой-нибудь мужчина. Она даже пыталась иногда, в парке либо в ресторане, взглядом или улыбкой привлечь внимание одиноких и подходящих по возрасту мужчин, однако если знакомство и завязывалось, то обычно ограничивалось беседой, несколькими ни к чему не обязывающими фразами. Один только раз пани Вурм пережила, к счастью, короткое, но достаточно мерзкое любовное приключение. В тот вечер она вернулась домой после трех- или четырехчасового отсутствия до такой степени морально и психически разбитая, что ей стыдно было глядеть собаке в глаза. Вернулась к чистой любви, к подлинному счастью, к Феликсу, который не мог не видеть выражения ее лица и тем не менее встретил, как всегда, радостно, чихнул пару раз по своему обыкновению и завилял хвостом, отчего все тело пришло в движение. В его взгляде, однако, мелькнуло что-то ироническое, глаза его, казалось, говорили: ну, видишь, нужно тебе это было? Не лучше ли наша привычная жизнь с ее нескончаемыми забавами? Впрочем, я тебя понимаю, кому, как не мне, такое понять, сам по временам поддаюсь этой дурацкой слабости, а вернувшись, не знаю, куда деваться, и стыжусь смотреть тебе в глаза! Но ведь все уже позади, давай-ка поскорее забудем о том, что случилось, и займемся делами, обычными повседневными делами, которые приносят нам обоим столько истинной радости. Будем спать, просыпаться, есть, оставлять на газоне кучки, бегать, ходить, лаять, говорить, дремать, глядеть, молчать…

Феликса больше нет в комнате. Его тело покоится далеко отсюда, в земле. От него осталась только зеленая бархатная подушка в углу, на которой он спал (хотя последнее время предпочитал спать на тахте), пропитанная его запахом, да немного коричневатой шерсти на подушке, на пледе, на креслах, везде, где он любил лежать или ненадолго присаживался. Там, где было его живое, теплое тело, теперь пустота. Но Феликс по-прежнему присутствует в жизни пани Вурм, хотя пани Вурм не всегда его видит. Вдруг в каком-нибудь месте воздух уплотняется — и пожалуйста, вот он, Феликс, смотрит на нее, зовет — головой, лапой, всем телом, повизгивает, говорит: ну, давай подымайся со своего кресла, пошли, я хочу тебе кое-что показать, вон видишь, там пробежала кошка и спряталась в подвале, а тут крот, гляди, я чую его, сейчас я буду рыть землю в этом месте, схвачу его и принесу в зубах живое еще тельце в мягкой шубке. Крота Феликсу, разумеется, поймать не удается, но это ничего, он готов тут же пуститься в погоню за бабочкой, неизвестно зачем забраться в густой бурьян или замереть вдруг, всматриваясь во что-то, чего пани Вурм увидеть не может, — в духа, в призрак, в нечто такое, что только еще должно случиться и чего пани Вурм не предугадать. Потом он опять опускает голову к земле, бежит, нюхает. Машет хвостом, уговаривает хозяйку: пошли, побежим в ту сторону, по струйке того запаха, который приведет нас туда, где нас ждут преудивительные вещи. Феликс исчезает, растворяется в воздухе, прячется куда-то, за куст или в какой-то закоулок, но вот появляется вновь — еще моложе, еще веселее, чем был, еще более задиристый, изобретательный, предприимчивый.

И пани Вурм оставляет свое уже малоподвижное и грузное тело в кресле, а сама, легкая, воздушная, как батистовый платочек у нее на шее, не чувствуя никакого недомогания, тяжести, усталости, одышки, спешит за Феликсом.

Финальная сцена

(перев. О. Катречко, 2002 г.)

Сегодня свежее и ясное утро, я стою в очереди в кассу зоопарка, одного из старейших и самых больших в Европе. Передо мной — японцы в очках в серебряной оправе, молчаливые, вежливые и сосредоточенные; туристы из Индии — смуглые и стройные как тростник, женщины и мужчины в белых пилотках; какие-то увешанные фотоаппаратами англичане и американцы. Я покупаю входной с прилагающимися к нему за дополнительную плату билетами на посещение аквариума, террариума и нового павильона с обезьянами, а также красочный проспект с планом, который поможет мне сориентироваться в зоопарке. Сажусь на скамейку, мимо проходят те, что стояли в очереди за мной. Французы, негры, арабы. Откуда-то из глубины зоопарка, из зарослей доносятся рычание львов и птичьи голоса. Погода солнечная, но переменчивая. По небу плывут небольшие облака, то и дело заслоняющие солнце. Колорит зелени меняется: на траву ложатся тени, они то густеют, то светлеют. В зеленой траве огоньками вспыхивают и гаснут цветы. Я изучаю план зоопарка, обдумываю маршрут и радуюсь, что через минуту увижу знакомого льва, который, может, соблаговолит повернуть голову и удостоить меня взглядом, буду долго стоять и любоваться гибким,

блестящим от воды телом тюленя и его невероятно ловкими движениями. Увижу орла и черепаху. И неподвижного, словно отлитого из бронзы и покрытого вековой патиной крокодила.

Подняв глаза, я увидел стоящего на дорожке прямо передо мной розового фламинго. Он появился незаметно, тихо, как дух, верно, вышел из камыша, разросшегося по берегам водоема. Стоял на своих длинных и тонких, как былинки, ногах и смотрел на меня. Я протянул ему ладонь — пустую, мне нечего было ему дать — и, кажется, улыбнулся. Фламинго отступил на шаг, но не ушел. Может, он и не просил ничего, только хотел поздороваться? Когда я поднялся со скамейки, собираясь уйти, фламинго остался стоять там же, посреди дорожки, смотрел, но с места не двигался.

Я шел по дорожке среди удивительной, наполовину привычной, наполовину экзотической растительности, вдоль шпалеры красных буков, с подстриженной в форме геометрических фигур кроной, мимо кедров и вязов, мимо стройных серебристых, будто припорошенных снегом, канадских елей и берез с нежными гибкими ветками и светло-зелеными листочками. В близком соседстве росли деревья Средиземноморья и Заполярья, альпийские лужайки расположились под пальмами. Потом я нередко возвращался в мыслях к тому пустяковому событию — встрече с фламинго, который, не обладая особо интересными свойствами, служит непременным ярким украшением любого уважающего себя зоопарка, не более того; я вспоминал эту встречу, потому что за ней последовали события более важные. Возможно — и даже наверняка, — не будь той встречи с фламинго, я бы не стал свидетелем одной поразительной сцены и не увидел бы того, что и является темой этого рассказа. Короче, фламинго дал толчок некому несложному мыслительному процессу, и в итоге я изменил маршрут осмотра зоопарка. Размышлял я приблизительно так: фламинго покинул свою стаю, что довольно странно. Должно быть, это какая-нибудь нетипичная особь с отклонениями от обычных норм поведения, либо птица когда-то болела или была ранена и ее лечили изолированно от других, отчего она приобрела новые условные рефлексы, что и заставляет ее надеяться больше на человека, чем на стаю, рассчитывать на особенно вкусный или внушительный кусок. А может быть, фламинго был чьим-то любимцем и его покровитель появлялся здесь именно в это время, приходил сюда его кормить? Следующей моей мыслью было: но ведь посетителям запрещено кормить животных, об этом предупреждают таблички, и в справочнике так написано. И затем: я ни разу не видел, как звери в этом зоопарке едят Может, стоило бы посмотреть? В проспекте было указано официальное время, когда животные получают корм: 9–10 — обезьяны; 10–11 — кошачьи, то есть львы, тигры, пумы; 11–12 — крокодилы, аллигаторы, прочие земноводные и рептилии, а также рыбы. Поначалу я собирался осматривать зоопарк в соответствии с систематикой животного мира в природе. Впрочем, чаще всего именно так я и поступал — сказывалась привычка старого натуралиста. Потому и сегодня предполагал начать с аквариума, с беспозвоночных, разнообразных красочных и диковинных кишечнополостных: губок, кораллов — фантастических, бесформенных; кажется, все они игра случая или каприз природы — или ее декоративный материал, украшение морского дна. Ковры, букеты, праздничное убранство подводных салонов, пещер и гротов. И только потом, на их фоне, я начну рассматривать рыб самых причудливых форм, являющихся уже созданиями организованными, — и так, постепенно, увижу всё: от змей, ящериц, крокодилов, рыб и птиц до животных нам близких, которые перестали быть невольниками окружающей среды, игрушкой сил природы, которые уже кое-что чувствуют и понимают. В этом путешествии мне пригодятся знания, полученные в одном очень хорошем польском университете, и все то, что я узнал из книг. Я лишний раз смогу убедиться, что примитивная вакуоль, пульсирующая внутри прозрачной клетки простейшего организма, когда-нибудь станет настоящим сердцем, а одиночный нервный узел — мозгом. И что тела и органы животных сделаются совершеннее, движения — осмысленнее, действия — сложнее, а жизнь — богаче.

Взглянув на часы, я обнаружил, что сейчас ровно половина десятого. Через минуту посмотрел еще раз и сообразил, что если я начну осмотр, как запланировал вначале, с аквариума, то вообще не увижу процесс кормления, поскольку до обезьян доберусь лишь к полудню, а кормить рыб и крокодилов еще не настанет время. То есть выбрав путь, соответствующий систематике животного мира, я лишусь возможности увидеть то, что не так часто случается наблюдать в зоопарках, а именно как животные едят, выхватывают друг у друга куски, привередничают, кормят детенышей. А потому я повернул направо — и только теперь начнется самое существенное, ради чего написан рассказ. Написанное до сих пор не так уж и обязательно. Я всегда считал, что необязательные места небезвредны для всего остального: они затемняют, разрушают главное. Но зачем тогда я все это написал? Хотя обычно я с легкостью черкаю свой текст, сам не знаю, что не позволяет мне сейчас поднять руку на эти строки. В общем, в виде исключения оставим все необязательное, но будем считать, что рассказ начинается только здесь.

Я пошел направо по дорожке мимо круглого газона, обсаженного цветущими кустами желтых роз, и между коричневато-серыми стволами каштанов увидел обезьяний городок: белые стены павильонов, зарешеченные вольеры, культяпые, безлистные стволы деревьев, миниатюрные подобия скал. Посередине возвышалось недавно построенное внушительных размеров здание, предназначенное для горилл. Здешний зоопарк гордился своими, едва ли не лучшими в мире, достижениями в их разведении. Самой высокой рождаемостью и самой низкой смертностью. Благодаря новой системе питания и современным методам лечения крохотные, но зловредные бактерии, вызывающие воспаление легких, перестали валить с ног двухсоткилограммовых самцов, самки перестали преждевременно рожать мертвых малюток, а их потомство избавилось от рахита и не умирало от поноса. Обезьяны росли здоровыми и крепкими, и можно было надеяться, что доживут до преклонных лет. Один журналист, с которым я беседовал два или три дня назад, рассказывал мне, что у научных сотрудников, курирующих этот зоопарк, есть и другие далекоидущие, смелые планы. Результаты изучения психологических особенностей наших ближайших родственников (так он их назвал) держатся пока в тайне, но должны вызвать сенсацию. Мой собеседник, конечно, не был биологом и имел весьма смутное представление об этой науке. Думаю, он хотел лишь убедить меня посетить зоопарк, являющийся достопримечательностью города, и рассказывал подобные истории каждому иностранцу. В моем случае необходимости в этом не было, поскольку я и без его уговоров пришел бы сюда днем, раньше или позже.

Я еще присел ненадолго на скамейку, уже неподалеку от жилища горилл, чтобы, прежде чем туда войти, выкурить сигарету, и стал рассматривать сооруженные под открытым небом из камней, скрепленных цементом, искусственные скалы Гибралтара, среди которых обитали последние обезьяны Европы. Павильоны, разбросанные между деревьями и живыми изгородями, заселяло множество обезьян, больших и маленьких, разной породы, наших близких и дальних родственников. Некоторые были нам столь далекой родней, что больше походили на медвежат, рысей, ласок и даже крыс, чем на обезьян. Но внешность обманчива. Анатомия, морфология и физиология предоставили нам сведения об обезьянах, не позволяющие причислить их к медвежатам, кошкам или грызунам. Я докуривал сигарету, размышляя о всяких таких вещах, а вернее, позволив своему воображению легко и непринужденно выстраивать цепочки ассоциаций, — как вдруг увидел поблизости от себя два больших автомобиля, черный и белый, резко затормозившие у входа в павильон с гориллами. Это были, по-видимому, служебные машины, потому что подъехали они от ворот по главной аллее, где движение транспорта запрещено. Из машин вышли мужчины, один в белом халате, и торопливо вошли в павильон. Я не совсем точно это описал, на самом деле все происходило следующим образом: от группки приехавших отделился и направился к двери павильона седой пожилой мужчина в охотничьих сапогах на толстой подошве, клетчатом пиджаке и вязаной шапочке; он вошел первым, а уж за ним — человек в белом халате и все остальные. Я подробно останавливаюсь на деталях лишь потому, что в этой короткой сценке, в автоматизме движений, соблюдении некого — пускай скомканного и торопливого — ритуала у входа было что-то, заставившее меня немедленно встать и последовать за входящими в павильон. Когда я был уже у дверей, меня обогнал человек в форме — то ли сторож, то ли пожарник. Он запыхался, должно быть, бежал. Сейчас он замедлил шаг, но на пороге довольно резко оттолкнул меня локтем, заставив посторониться. Была, видимо, какая-то важная причина, объясняющая его таинственную поспешность. Что-то там, внутри здания, происходило или уже произошло. Только вот что? Несчастный случай, преступление, похищение? В напряженном драматизме момента было что-то загадочное, как в кинохронике, и предвещавшее продолжение развития событий, в ходе которых, вероятно, все прояснится: мы увидим, как вынесут кого-нибудь, тяжелораненого или мертвого, выведут преступника. В свете вспышек на долю секунды появится преступник в наручниках, которого будут вести под руки полицейские, крупным планом выплывет его лицо, хмурое, или с глуповатой ухмылкой, или пустое, ничего не выражающее. Мы станем свидетелями одного из тех зрелищ, на которые не скупится наша действительность. Очередного мига изумления и ужаса, вызванного чем-то страшным и бессмысленным, что снова произошло с нами, людьми.

Поделиться с друзьями: