Шрифт:
Астафьев Виктор Петрович
День Победы (Из повести 'Так хочется жить')
Виктор Астафьев
Из повести "Так хочется жить"
День Победы
Я подумал сперва, что на нас напали и что у меня всего пять патронов и чем я буду отбиваться?..
Конечно же, не сразу, но почти все понял и поднялся с брюха и какое-то время стоял, ничего не соображая, и только видел трассирующие струи в небе, яркие разрывы, скрестившиеся лучи прожекторов, и до меня донесло крики, и сердце мое поднималось все выше, выше, и стучало все чаще, громче - вот-вот разорвется и тогда, как во сне, не слыша своего топота, я побежал к казарме и, как во сне, казалось мне - я не бегу, а медленно-медленно переставляю ноги. Но я достиг дверей казармы, вогнал в канал ствола патрон, и мой победный выстрел щелкнул неслышно в
Как я выпалил остальные четыре патрона - и не помню.
Народ сыпанул из казармы, кто в чем, кто куда. Мимо мелькнула было фигура в тельняшке, но я перенял ее, бросился на шею человеку и кричал, кричал:
– Женька! Женька, ебит твою мать! Женька! Женька! Победа! Победа, блядь! Победа!– по липу и шее катились слезы. У Женьки начались конвульсии, и я почему-то начал бить его кулаком по лбу, изо всей силы. И не знаю, этот ли новаторский медицинский прием, минуты ли высшего подъема предотвратили припадок, и Женька сказал:
– Пойдем искать старшину! Пр-рикончим его!
– Пай-йдем!– согласился я, - прикончим!
– Он же ж падла, подумал - бандеровцы, выскочил из каптерки и под нары...
Я думал, Женька врет от возбуждения, но старшина в самом деле оказался под нарами. Женька вынул его оттуда, упирающегося, трясущегося, с полоумно оловянившимися глазами, подтянул на нем кальсоны и пощупал сзади.
– Обосрался?– спросил я.
– Не-э, не успел, обоссался только!– под хохот и плач солдатни заявил Женька, и мы, бросив старшину, прихватив по пути Мишу, горько и безутешно плачущего в углу, за пирамидой с деревянными макетами винтовок, ринулись во двор, где такие же, обалдевшие от радости люди бегали, кричали, обнимались, целовались и хотели, но не могли придумать, что бы еще сделать такое, чтоб высказать, выразить, выреветь то, что разрывало сердце, переполняло грудь, плескалось волнами, пластало людей долгожданной радостью, долгожданным счастьем.
Пока шумел, кричал и волновался народ, наступило утро, рассвело, но никак и никого не могли собрать на построение и на завтрак. Шли кто как, кто когда, но в унылой столовке, за унылыми длинными столами, сколоченными из двух неоструганных плах, с дощатыми и тоже нестругаными сиденьями, за половником жидкого картофельного пюре, проткнутого в середине - для масла, которое отчего-то везде и всюду забывали плеснуть или плескали столько, что его и не видно было, или вместо масла пенился белый харчок, победное, праздничное настроение поутихло. Попили жидкого, жестяными тазами отдающего чая, съели хлеб со щепоткой сахару и попробовали снова выплеснуться в праздничный, заказарменный мир, но ворота и все выходы из расположения полка снова были заперты, удвоены возле них караулы, и только ползающие по крышам казарм солдаты, устанавлива- ющие наверху красные флаги и свеженаписанные плакаты, да громко ревевший у танкистов-соседей динамик - и напоминали, что ничего нам не приснилось, Победа на самом деле пришла!
Сразу же после завтрака меня пригласили к дежурному по части и без лишних слов препроводили на гауптвахту "за нарушение уставного порядка и оскорбление старшего по званию".
– Вы мене ще помянете! Ще помянете!– грозил мне пальцем Гайворенко-Пивоваренко.– Пр-рыкончим! Поки вы мэнэ прикончите, я вас сгныю у арестанской комори.
Гауптвахта располагалась рядом с прачечной. В подвальном помещении с низким потолком было сыро и полутемно. Нары почти касались каменного пола, скрывшегося под многодавним, притоптанным слоем грязи; продолговатое окно было так мутно и так грязно, что сколь я его ни тер, видимости не добавилось. Тогда я оторвал доску от нар и вышиб стекло - до меня донесло музыку, говор, смех, и, вытащив осколки стекла из квадратика рамы, я глядел на мимоидущие ноги, на вниз опускающуюся, запруженную народом и красными флагами и цветами улицу. По случаю праздника гауптвахта была пуста, сделалась для меня одиночкой. Я поплакал, лежа на нарах, потом поспал, потом проснулся с чувством необлегченной обиды и заставил себя вспомнить о том, где и как я встретил начало войны?
Я снова поплакал
и снова уснул.Вдруг засов загремел, как в кинокартине, где возмущенный и разъяренный пролетариат освобождает любимых большевиков, как в кино же, лязгнуло железо, распахнулась дверь, и, как в патриотическом кино же, яростный раздался возглас революционного моряка:
– Выходи!
В дверях стоял всамделишный пьяный и взбешенный моряк - Женька, сжимающий в кулаке гранату-лимонку, которая при ближайшем рассмотрении оказалась замком. За ним маячил еще кто-то и еще кто-то.
В отдалении, за спинами бойцов ныл постовой:
– Ну мне ж попадет, ребята! Ну зачем же вы замок сорвали? Ну, меня ж посадют...
Женька никого не слушал и никому не подчинялся. Он презрительно бросил замок в угол подвала, приблизился ко мне, вынул из-за пазухи недопитую бутылку, выковырял из одного кармана мятую кружку, из другого луковицу, еще похлопал себя по всем карманам и более ничего не нашел. Он налил мне полкружки зелья и сказал:
– Для начала маленько, а то худо будет, - и возгласил, мотая бутылкой перед столпившимся в дверях народом: - За Великую Победу! За нашу славную Победу! Ур-ра-а!– и припал к горлу бутылки, глотнул и сунул ее в народ. А я тяпнул из кружки жидкой, противной жидкости и задохнулся, прижав ко рту рукав гимнастерки.
– Эй, ты, попка! Отдай человеку обмотки и ремень!– скомандовал постовому Жорка.
– Да оне же у старшины. Мне же попадет! Вы чё делаете, бляди!? Это ж нападение... Трибунал же мне и вам.
– Молчи! Выпей и заткнись! Дайте ему выпить! Ярик, у тебя чё-нибудь осталось?
– В мэни трошки е!– высунулся из толпы Миша из Грицева, к моему удивлению маленько выпивший и все еще плачущий. Он отдал Жорке чуть початую бутылку чистой водки.– Хороныв. До свитлого дня хороныв. Вид хлопцив прятав. Я на часы ей вымэняв.– И, заливаясь слезами, продолжал.– Я ж просыв. Просыв того часового: "Пусты мэнэ до Выти, пусты мэнэ до Выти. Мы умисти посыдымо. Мабуть, выпьем, дэнь-то який!". А вин: "Нэма ключа, нэма ключа..."
Женька завез по плечу Мише:
– Все мы контуженные - люди союзные. Выпей, Витек, выпей еще! Ты ж ее, эту Победу, выстрадал! Они по три раза ранены, да? Старшина...– и вдруг взвился.– Пойдем! Пойдем кончать эту падлу!
Меня быстро разобрало, и мы ворвались в каптерку старшины. Женька снова с замком в кулаке, я с бутылкой. Каптерку мы заперли на задвижку, оставив за дверьми толпу любопытных.
– Та хлопцы! Та шо вы? Та яж як лучче хотив... служба ж...– лепетал старшина, вжавшись в угол каптерки.
– Ладно!– сказал Женька и побрякал замком по лбу старшины.– Не будем такой день мы губить и поганить. Но мы тебя все равно кончим!– и сделал многозначительную паузу.– Так кончим, что ни одна собака следов не найдет! Понял?!
Старшина, слабея ногами, садился на топчан, ничего не отвечал.
– Понял, спрашиваю?
– Поняв, хлопни, поняв!– лепетал старшина и показывал в изнеможении на тумбочку.– Там, там...
На тумбочке в пузырьке была валерьянка. Женька презрительно оттолкнул ее, вылил из моей поллитровки остатки водки и сунул кружку старшине:
– Вот что тебе сегодня надо пить. Пей! За Победу, которую мы раздобыли, и для тебя! Пей! И дело разумей!..
Старшина покорно выпил водку и в ту же кружку накапал валерьянки и, ее выпив, сипло сказал, прослезившись:
– Спасибо, хлопцы! Ох и трудно ж з вамы, ох трудно!
После обеда, среди двора собрался народ и построен был поротно, вынесено было знамя полка, явились разряженные офицеры, и начался митинг, вялый, с казенными речами и патриотическими призывами, - хвастаться-то конвойному полку особо нечем, а без хвастовства и бахвальства какой у нас может быть митинг, какое собрание, но для выкриков, лозунгов и битья себя в грудь, конечно, наскреблось кое-что в истории и этого полка и в головах его бравых офицеров. Главное было орать здравицу Сталину и при этом желательно прослезиться, тогда и у нас, у всех, у рядовых, недобитых, закладывало в груди и нутро окутывало горячим паром. Такие уж мы люди русские, чувствительные люди, от веку слезой расслабленные.– перебьем друг друга и досыта наплачемся, обнаружив, что зря впопыхах перебили друг дружку.