День поминовения
Шрифт:
Но почему же, Господи Боже мой, именно Германия? Из-за этого особого ощущения несчастья, в котором он узнаёт самого себя? Тезис трудно доказуемый, может быть, все как раз наоборот? Экономически мощная держава, которая тянет за собой всю Европу, настолько твердая валюта, что остальная часть мира сломает об нее зубы, географическое положение, из-за которого по соседним странам прокатится землетрясение, если это гигантское тело во сне всего-навсего перевернется с боку на бок, ибо в ходе истории все соседи получили те или иные ранения и травмы, навеки запечатлевшиеся в их национальной душе — поражение, оккупация, унижение, — и изведали соответствующие чувства недоверия, подозрительности, горечи, смешивающиеся, в свою очередь, с трауром, покаянием и чувством вины в большой стране, с угнетенным состоянием по поводу того, что они сами часто называют «немецкой болезнью»:
Обычно ничего этого не видно, но от внимания тех, кто, подобно сейсмографу, улавливает подземные колебания, не может укрыться, что под всем демонстративным благополучием и сверкающей основательностью таится гложущая неуверенность; хоть большинство немцев ее и отрицают либо подавляют, она вдруг заявляет о себе в самые неожиданные мгновенья. Артур Даане прожил здесь достаточно долго и прекрасно знал, что, сколько бы другие страны ни рассуждали об обратном, вечный самоанализ, в той или иной форме, не прекращался никогда: достаточно посчитать в течение одной недели, сколько раз в средствах массовой информации будет употреблено слово «евреи», — порой подспудная, порой явная навязчивая идея, продолжающая жечь изнутри общество, где давно уже царит благополучная, либеральная демократия. Самое очевидное тому доказательство — то, что иностранцам при немцах на эту тему вообще лучше не рассуждать, причем именно люди, которые в силу своего возраста никак не могли участвовать ни в каких позорных делах, предупреждают вас о том, что их страну ни в коем случае нельзя недооценивать. Потом они рассказывают о поджогах и всякие жуткие истории о том, как в Восточной части из поезда выкинули ангольца или как двое скинхедов избили до полусмерти человека, отказавшегося сказать им «хайль Гитлер», и если рассказчику на это ответить, что все это действительно ужасно и отвратительно, но порой случается и во Франции, и в Англии, и в Швеции, то ваш собеседник обвинит вас в слепоте, в том, что вы не видите назревающей грозы.
Ему вспомнилась одна прогулка с Виктором по садам и паркам Сан-Суси, еще до их реставрации. Был темный, дождливый день, вот уж где можно было отснять много кадров на занимавшую его тему: лиловый траур разросшихся рододендронов на фоне развалин Бельведера, изуродованные женщины и ангелы, державшиеся лишь на заржавленных железных стержнях, трещины в кирпиче, больше похожие на шрамы, чем на что-либо иное, — все отрицало беззаботность названия этого королевского дворца. [13]
13
Сан-Суси — без забот (фр.).
— Нельзя сказать, что наш Фридрих Великий совсем не старался, — сказал Виктор. — И на флейте играл, и письма по-французски писал, и легкомысленный напудренный парик носил, даже Вольтера сюда пригласил, но Вольтер в Пруссии не прижился. Не та весовая категория. Здесь все опять вернулось к Гегелю и Юнгеру. Был взвешен на весах и найден очень легким. [14]
Занятный болтун, но не серьезный атлет, этакая бабочка. Маловато мрамора. Слишком много иронии. Самое смешное, что французы теперь сами записались в последователи Юнгера и Хайдеггера. Раньше у них были Дидро и Вольтер, а теперь у них есть Деррида. Слишком много слов. Они теперь тоже в растерянности, как и немцы.
14
Книга пророка Даниила, 5:27.
И, словно желая продемонстрировать эту растерянность, он уже через несколько минут исполнил балетный танец вместе с немецкой супружеской парой, спускавшейся с лестницы у парадного входа в тот момент, когда Виктор, шедший на метр-другой впереди Артура, как раз собирался по ней подняться. Когда Виктор хотел отойти чуть вправо, чтобы пропустить супругов, муж потянул жену влево, и они снова оказались прямо друг против друга. Но в тот же миг, когда Виктор предпринял новый маневр, отступив влево, немецкая чета сделала шаг вправо, так что скульптор решил застыть в неподвижности, чтобы муж с женой смогли его обогнуть.
— Ты заметил? — спросил он. —
Здесь такое случается сплошь да рядом. В Нью-Йорке или Амстердаме ничего подобного не бывает. А тут люди толком не знают, куда им идти, у них нет радара.Артуру такое объяснение показалось абсурдным, но Виктора было не переубедить.
— Я живу здесь уже достаточно долго и знаю, что говорю. Впрочем, мне это в них скорее симпатично. Метафизическая общенациональная неуверенность, находящая выражение в неудачных балетных па. Пятьдесят лет назад они знали, куда идут. Это совершенно замечательно: то они приходят без всякого приглашения, то, когда их приглашают, начинают отказываться, именно оттого, что в прошлый раз пришли незваными гостями. То же, что с этим танцем. А в основе всего испуг.
В чайной дворца Сан-Суси их обслуживали как людей, нарушающих покой заведения. Хоть стена к тому времени уже пала, здесь все еще царил дух Демократической республики, а это означало «без глупостей»: куртке место не на стуле, а в гардеробе, и не вздумайте заказывать то, чего сегодня нет, даже если вы не знаете, что сегодня этого нет; в общем, слушайтесь обслуживающего персонала.
— Здесь они явно не мучаются сомнениями, — сказал Артур. — Здесь они точно знают, чего хотят.
— Вернее, чего нехотят. Это будет процесс небывалой красоты. Им придется разбираться с двумя прошлыми сразу. Им здесь всегда рассказывали, что то, военное, прошлое — не их. Они не имели к нему никакого отношения, они никогда не были нацистами, может быть, даже и немцами не были, им никогда не надо было прислушиваться к голосу совести. Плюс эти сорок лет. Осторожно, собака. Но мне будет чего-то не хватать. Все теперь неизбежно изменится, моего Берлина больше не будет. Скоро никто уже и представить себе не сможет этого полного безумия, кроме тех, кто здесь жил и парочки ностальгирующих идиотов вроде меня. Но хоть завтра стену и взорвут, совсем ее не убрать. Ты же понимаешь, всегда найдется два-три человека, чтобы этакую стену выдумать, а остальные — только пассивные участники. И им сильно не повезло. Сорок лет — это целая жизнь. Так что некоторая скромность с нашей стороны будет вполне к месту.
Сколько лет назад происходил этот разговор? Пять или шесть? Свет, точнее, первые слабые лучи заглянули в окно. Он смог различить высокий силуэт каштана, росшего во дворе. На это дерево выходили окна примерно тридцати квартир. Когда-то ему пришла в голову мысль попросить у всех жителей дома разрешения поснимать каштан из их окон, но он отказался от своей затеи, после того как трое соседей побоялись пустить его к себе в квартиру. Вместо этого он уже много лет подряд снимал каштан в разное время года. И сегодня это будет его первым делом, как только рассветет. Снимать лучше, чем думать. Не трендеть, а драить. Он встал, чтобы заварить себе кофе. В большинстве окон уже горел свет. В этой стране люди встают рано. Трудолюбие. Он любил сидеть без света и смотреть на расхаживающих по комнатам людей. То, что он не был с ними знаком, не играло роли или, наоборот, как раз и было главным. Получалось, что он член некоего сообщества, в котором объединяющим началом служит каштан.
Единственным из соседей, кто тогда разрешил ему снимать из своей квартиры, была старушка, жившая тремя этажами выше него. Ее окно выходило прямо на крону каштана.
— Я помню, как он был совсем маленьким. Мы тут жили еще до войны. Он всё пережил, и когда англичане бомбили, и всё-всё. Муж у меня погиб под Сталинградом. С тех пор и живу тут одна. Вы первый, кто пришел поговорить о нашем дереве, но я это понимаю, я часто с ним разговариваю. А оно с годами становится все выше, все ближе к моему окну. Вы не можете себе представить, что это значит для меня, когда на нем появляются почки и цветы. Я тогда понимаю, что прожила еще год. Мы с ним подолгу беседуем, особенно когда начинаются холода. Зимы у нас с ним длинные. Когда мой каштан вырастет выше моего окна, я умру.
Она показала Артуру фотографию молодого человека в офицерской форме, стоявшую на большом комоде. Стрижка тридцатых годов, светлые волосы зачесаны назад. Офицер улыбался старушке, которую уже не узнавал, и молодому иностранцу в странной одежде.
— Я рассказываю ему о нашем дереве, как оно выросло. Все остальное ему непонятно, все эти перемены. О них я боюсь ему рассказывать.
Потом Артур встречал ее иногда на улице или в парадной. Но она его никогда не узнавала. Медленная — медленная походка, на ногах большие серые туфли, какие носят еще только немецкие старушки. Темно — серое пальто, фетровая шляпа с перышком.