День рождения покойника
Шрифт:
Вряд ли, однако, Нефертей руководили материнские чувства. Кису, изрядно подросшую к тому времени, она явно воспринимала как незнакомую кошку-подростка. Они даже коротенько и свирепо сцепились возле миски, когда Киса, забыв о субординации, сунулась туда первой.
Нефертю мы заманили в дом и не выпускали до утра. У нас тогда завелась мышь, которую Киса то ли по малолетству, то ли по лености ловить отказывалась. Нефертя нам мышку среди ночи изловила, утром ушла, и больше я ее никогда не видел и что с ней — не знаю.
В начале декабря лег, наконец,
Он и до этого выпадал несколько раз и несколько раз довольно изрядно — приходилось даже расчищать дорожки в саду. Но тому снегу у нас почему-то не было веры. И в самом деле, полежав с полдня, он уходил в землю. Бесследно. Назавтра даже странно было вспоминать о нем.
Но этому снегу, декабрьскому, мы поверили сразу.
И со странно одинаковой улыбкой — полурадостной, полутревожной — сказали друг другу: «Все! Зима!»
Мы, признаться, побаивались ее. Не уверены были, как выдержит наш дощатый домик, как выдержим мы все эти трескучие морозы, завывающие метели и прочее.
Зима, однако, повела себя спервоначалу удивительно мирно и скромно. Словно успокоить норовила: «Зря вас пугали мною, горожане калориферные!»
Дня два-три с серенького, совсем низко опустившегося неба шустро, словно бы даже торопясь, сыпал снежок — невзрачный, деловитый, мелкий. Он быстренько и умело преобразил все окружающее на потребу новым зимним веяниям: понастроил башенок, карнизиков, бордюрчиков. Все, что можно, оконтурил белым. Цвета, кое-где еще жившие, придушил, а сверху припудрил…
И вот — черно-серый, мрачноватый графический мир воцарился вокруг нас.
Мы приуныли.
Странное, тягостное было чувство — будто глазам душно.
Зима, впрочем, и вправду не имела, кажется, намерения отравлять нам жизнь. Сжалилась. Ободрила через денек-другой. Устроила праздничек.
Однажды утром вдруг ударила легким морозцем, от которого тотчас: заскрипел под ногами снег — весело! запели ступени на крыльце — звонко! завизжали половицы на террасе — по-воскресному бодро!
Разогнала с небес хмарь. А потом так ударила по картине — косо ударила, мастерски! — солнечным светом, что снег в единую секунду вдохновенно воссиял, засинели глубокие тени, небо сделалось — акварельно-голубым… Мы глянули — и дружно ахнули: «Ах, красота-то какая!»
…Ну и, конечно же, принялись на разные лады повторять: «Мороз и солнце. День чудесный…»
Какое ободряющее наслаждение было повторить Пушкиным расставленные слова!
Для нас-то главное чудо в этих стихах было вот где:
Вся комната янтарным блеском Озарена. Веселым треском Трещит натопленная печь… —и, ей-богу, нам уже не так страшна была предстоящая зима!
— А знаешь? — сказал я жене. — Не велеть ли в санки кобылку бурую запречь?
— Велеть, — согласилась она. — И посетим поля пустые, леса, недавно столь густые… — и вздохнула грустно.
Нам все-таки было жаль ушедшей осени.
Как было жаль осенью ушедшего лета.
Как будет, наверное, весною грустно — оттого, что зима прошла.
Итак,
выпал снег. Тысячи следов запестрели в поселке.Беспомощно и растерянно взирали мы на эти письмена. Кроме собачьих, все следы были незнакомые.
До чего же, господи боже, безграмотны мы были, горожане несчастные! Даже стыдно иной раз становилось, честное слово!
Спасибо, что нашлись в сарае старенькие номера детского журнальчика «Юный натуралист» с картинками. По этому букварю мы стали учиться. Довольно скоро уже уверенно отличали кошачьи, например, следы от лосиных.
Вообще, ужасно мучительна была эта наша городская слепоглухота! Слышим летом в лесу чей-нибудь потешный, затейливо выводящий сложнейшую фиоритуру голосок. «Кто это?» — с улыбкой спрашиваем друг друга. «Птичка…» — с грустным стыдом отвечаем друг другу.
Один из писателей удивительно сказал, что человека от всего другого сущего на земле отличает, может быть, единственно это в первую очередь: стремление, необходимость, жажда давать имена окружающим его вещам. Он же совершенно гениально заметил, что человека втрое больше мучает вещь, названия которой он не знает.
В самом деле… Ну какой мне, казалось бы, прок от того, что я буду знать имя вот этой изящной птички, хлопочущей под окном над кистью рябины? Не знаю.
Но я знаю, что, когда, почти нечаянно, я вспомню: «Свиристель!» — и словно это перестанет вдруг быть просто слогосочетанием, гениально кем-то придуманным (тут вам и «свист», тут и «свирель», тут вам и «трель»), а станет именем вот именно этой птички, чье одеяние, выдержанное в благороднейших серо-ореховых тонах, столь живописно точно украшено двумя очень сдержанными цветными ударами кисти — синим и красным, — на чьей головке так неожиданно и экстравагантно, дерзко и весело торчит хохолок, словно бы рифмующийся с тонко оттянутым клювиком ее, — когда «свиристель» станет именем вот этой и никакой другой птички, я знаю, мне станет почему-то легче жить на свете. Почему-то — радостнее жить и веселее.
Видимо, в такие вот мгновения я становлюсь менее чужд окружающему меня миру. А я, видимо, — сам того не сознавая, — от этого отчуждения очень и очень страдаю.
Первыми мы научились отличать заячьи следы.
То ли в тот год было какое-то невиданное заячье нашествие, то ли теперь для Подмосковья это обычное дело (тогда честь и хвала охотохозяйствам!), но только зайцев в ту зиму мы навидались вдоволь. Не меньше, осмелюсь сравнить, чем современный ребенок, регулярно глядящий мультфильмы. По поселку они прыгали даже среди бела дня.
Вот уж раздолье стало для Джека!
Когда мы выходили погулять по поселку, его страдальческий словно из-под пытки, визг-стон доносился до нас беспрестанно — то слева, то справа, то со всех, казалось, сторон одновременно.
Он вылетал к нам из-под какого-нибудь забора — едва живой, мучительно взбудораженный безрезультатным гоном, но, судя по морде, всегда донельзя счастливый. Да, это было его дело!
Убедившись, что с нами все в порядке, что мы по-прежнему продолжаем наше довольно величавое, церемониальное, я бы сказал, шествие по аллее, Джек торопливо исчезал снова. И снова раздавался его индейский вопль.