День жаворонка
Шрифт:
И свернула с тропы, и побежала через малинник, потом через просвеченный солнцем березовый лес, дальше, дальше, не оглядываясь, уверенная, что я не отстану.
Это был странный бег наш — бег ветра вдоль листьев и веток, вдоль птичьих гнезд и лосиных мет; бег волка по следу, не оставленному на земле, а ловимому по воздуху; это было прекрасное превращение наше во что-то лесное, зеленое, вольное — с ветвями, рогами, перьями, шерстью, падающей на глаза.
— Стоп! — прошептала Светка.
Ее остановило не болото, кочковатое и мокрое, в которое мы влетели с размаху, а странный
Это было бы похоже на простое человеческое «Ау!», если бы не звериная гортанная основа, постановка голоса, что ли.
— Это он. Для меня.
Мы еще постояли. Звук не повторился. Светка округло махнула рукой, и мы поскакали по кочкам.
— Не промахнись, — крикнула она шепотом. — След в след иди.
Тропы не было, но она была. Светка, может, чуяла ее, а вернее — знала. Кругом чернели бочаги и трясины, а мы едва замочили туфли. И вот уже сухая поляна и дальше — густой молодой сосняк, где земля пружинила от лежащей слоями хвои.
Светлана протянула руку, я поглядела в направлении ее руки. Там что-то прянично желтело.
Между деревьев, не потревожив их, был втиснут бревенчатый сруб, крытый щепой. Он ничего не нарушал, вписывался свободно. Тропы к нему не было.
В открытое окно я на миг увидала молодое темноглазое и узкое мужское лицо. Потом оно отошло в тень, как мне показалось, намеренно.
Мы не шелохнулись.
Вскоре дверь растворилась, и на пороге остановился высокий худой человек. Седоватая борода его прикрывала все лицо, прямая спина, казалось, вступала в противоречие с палкой, которую он держал. Тот, что в окне, был безбородый. О ком же из них говорила Светка?
— Погоди, леснушка, — сказал человек Светлане вместо приветствия. — А это кто?
Я не понимала, что она может ответить. Но она сказала твердо:
— Это мой друг.
Не «подруга», а «друг». И я, может, впервые ощутила эту твердую границу. Бывают подруги, а бывают друзья.
Человек легко сошел на землю, протянул нам навстречу худые, без морщин руки, и мы пожали каждая по руке. Он был какой-то не старик, хотя и — седая борода. А волосы были бриты наголо. Он пробурчал что-то вроде:
— Рад, рад… — Глаза его переходили с одной на другую, и в них, черных, молодых, светился ум пополам с сумасшедшинкой. — Садитесь, — пригласил он.
Мы сели между сосной и домом, и он опустился рядом в своей очень старой, обтрепанной и выцветшей одежде. Я думала, что от него должно пахнуть залежалым, но ошиблась. Он был опрятен. Опрятен, как лесной зверь. И смотрел, любопытствуя и удивляясь. Потом сказал:
— Все не так просто. Я ведь не сразу решился на это. — И развел руки, будто охватывая поляны, болота, лес. — Если ты родился от человека и тебя воспитала волчица, ты останешься зверем. Если ты воспитан людьми и уходишь от них, путь к зверю закрыт. Ты человек. Тебя тяготят их, твои, наши общиезаботы. Ты ощущаешь вину, что живешь счастливее их, выше их, в гармонии и тишине.
Он задумался, будто ушел.
— А чувство вины разве не нарушает гармонии? — спросила я.
— А? — вернулся
он. — Вина? Конечно, нарушает. Но я знаю, что Я, лично Я, хочу быть лучше себя. И знаю, что это хорошо. Но навязать этого другим не могу, потому что не хочу. Не навяжи птице скворечника, зверю вольера, пусть даже теплого; ближнему своему не навяжи верования. — Он опять помолчал и потом добавил: — Потому что мы знаем, во что это все обращается.— Так что же, разброд? — спросила я.
— Нет, терпимость.
— Ко всему?
— О, нет. — Он немного рассердился. — Мы перешли на язык элементарный. Воспитать терпимость— вот что я предлагаю. Это труднее, чем что бы то ни было. Человечество не тренировано в этом направлении. Гармония мира всегда удивляла его, но не увлекала, — вот ведь чудо!
Он резко обернулся, и я заметила — ясно, — что борода, покрывавшая лицо, не последовала за этим движением. И то молодое, черноглазое, что увиделось в окне, осталось открытым во всей своей человечности. Меня и это не удивило. Почему бы нет? Если уж существует Мастер Масок…
Темнело. Мы со Светланой молча топали по игольчатой, пружинящей земле.
Я не философ и не мудрец. Потому, вероятно, не оценила в должной мере Мастера Масок, который простучал тросточкой вдоль всей моей жизни неумолимо, как время; который так удачно перелепил мой нос (если только все это мне не попритчилось). А Светке вот помочь отказался (а она просила, сама призналась мне) и оставил ее с этими пятнами, выдающими нутро.
Почему?
— Тебе не надо. Нет, нет, не надо.
Может, он и знал.
Я не философ и не мудрец. И много больше, чем все теории, мне интересна, к примеру, Светлана с ее пятнами и нелепыми выходками, потому что увлечение этим лесным философом, конечно, выходка.
— Если бы он предложил мне войти в свой дом, — сказала Светлана. Она стояла среди молодых сосен, красных, будто закат содрал с них кожу. — Если бы он… вот тут я бросила бы все городские блага. Помнишь наш разговор на берегу? — Губы ее были сжаты, глаза темны.
— У вас народятся волчата, — засмеялась я.
— Да! — вдруг щедро улыбнулась Светка. — Волчата с идеей терпимости в крови.
Мы рассмеялись и побежали по невидимой, одной ей известной лесной тропе.
Однажды Светлана спросила:
— Ты давно не была в Городе? (Она говорила о нашем с Тобой городе, который потом поглотил Тебя.)
— Довольно давно. А что?
— Я тут ездила насчет пенсии — маме дали пенсию — и прямо ахнула: он весь покрылся какими-то странными скульптурами.
Я почувствовала знакомое сдавливание в горле. Светлана сразу заметила.
— Что с тобой?
— Ничего. Посидим давай.
Мы сели на лавочку возле Светкиного дома. От скамьи шла дорожка к соседнему дому, протоптанная в траве, где желтели одуванчики. И эта трава, и одуванчики — все вдруг включилось, вписалось в мою внезапную и острую тоску.
— Меня даже познакомили со скульптором. — Светки, рассмеялась, вспоминая что-то.
— Ты чего?
— Честно?