День жаворонка
Шрифт:
— Фонограмма! Мотор!
Поскрипывают качели. Вот она взлетела… Застывшие в восторге глаза… И у кого она переняла эту шутовскую гримасу?! А улыбка! Да с такими зубами лучше вообще рта не раскрывать! Идиотка!
— Ты видишь, Талька, что она идиотка?! Какая это к черту актриса?! У нее, наверное, и аттестат-то поддельный!
— Ну-ну, не кипи. Вспомни, как на пробах…
— Помню!
Еще бы! Юрий отлично помнил. На пробах игралась та же сцепа — качели. И она была естественна. Было в ней свое, затаенное, чего не было у остальных. А может, Володя Заев подсветил ее лучше других?.. И все равно она не понравилась. Худсовет не утвердил ее на роль. Ни один не проголосовал «за». Так что Бурову пришлось остаться при своем мнении,
— Не то делаешь, Она. Одна радость мне не нужна. Можешь идти с ней на танцы.
— Я понимаю, — беззвучно шепчет Она, и лицо ее вдруг опадает, делается не просто худым, а костлявым.
Нет, она положительно решила сорвать съемочный день. Видно, придется потетёшкаться с ней, «козу» ей сделать, в ладушки поиграть. А, черт, черт, бестолочь! Сколько ведь с ней возился!
Юрий шагает по площадке, натыкаясь на короткие рельсы, проложенные для тележки с камерой.
Нет, она, конечно, не виновата. Что-то я ей не подкинул такое, главное…
— Ну, хватит, Она. Послушай. У тебя когда-нибудь было так? Принесли на день рождения подарок. Завернутый. Ты думаешь — кукла, разворачиваешь, а там — живое, котенок или щенок! Ты кого больше любишь?
— Котенка.
— Ну вот. И рада, и тревожно — ведь живой, шевелится, а? Надо беречь его… Вот тебе котенок. Вот. Шапка моя — котенок. Ну? Попробуй… Нет, нет, меньше внешней радости, вдумайся, уходи в себя. Но радостно уйди… Так, ну… Нет, не то! Давай лучше стихи. Какие тебе стихи? Танечка, поправьте ей грим.
Старая гримерша Танечка снимает тампоном пот со лба.
А Юрий, чуть успокоившись, ждет.
— Ну, какие?
— Про плачущий сад. Помнишь, ты дома читал. Ладно?
— Умница.
И Юрка читает на память из Пастернака, стараясь влить в Ону потаенность, попытку осознать себя и не слишком выявить:
Ужасный! Капнет и вслушается: Все он ли один на свете. Мнет ветку и окне, как кружевце, Или есть свидетель?Она слушает. Хотя кажется, что не слышит, думает о своем.
К губам поднесу и прислушаюсь: Все я ли один на свете, Готовый навзрыд при случае, Или есть свидетель…Она совсем замкнулась. Странная девчонка! Другая бы счастлива была, ходила бы как по облакам: первая роль, и сразу — главная. Да если получится у нее, от новых предложений отбоя не будет. Такая особенная внешность. Опять же Володька не пожалел сил (он вообще, кажется, влюбился в эту дурочку!): когда надо, худобу ее выставил, слабость, хрупкость и как-то духовность высветил — блики в глазах, свечение, как бы идущее от волос, — возле неё все темноватые, с грубинкой в лицах. А в сцене гулянки — такой зовущий Онин взгляд поймал, так отлично нашел ракурс вполоборота и свет, убиравший Онкину тяжелую нижнюю часть лица!.. И он, Буров, все отработал с ней, окружил чудовищным вниманием, как все равно великую кинозвезду. А она чего-то мается, вздыхает. Ей всегда мало. Ничего вроде не просит, а что даешь — мало.
Вот, слава всевышнему, приобрела с помощью гримерши человеческий облик. Задумалась. Правда, грустно задумалась, но хоть не этот идиотский оскал!
— Так, Онка, то есть Аленка! Ты же особенная — готовая навзрыд при случае, готовая полететь… поднести к губам, прислушайся… Ну, ну… Володя! Заев! Пошли! Сперва вот эти сцены снимем: остановилась, удивленная, после качанья. Так… И сразу Аленкину песню.
Володя снял Онино застывшее, оторвавшееся от происходящего лицо, недоуменный взгляд. И все. Теперь она застыла в этом
слушании себя. Нужен переход в радость, потом — прилив сил от чувства полета и чтоб это все перешло в песню. А Она будто заснула.— Стоп! Стоп! Остановить качели!
О господи! Наработала одно состояние, а перескочить в другое не может. Разве это артистка? Надо было не снимать ее, не брать. Она же сама говорила: отпусти, больна, жду анализа. Э, какого такого анализа? Что-то Юрий не очень понял и не спросил. Ну да, десять дней… Да ведь она не сказала ему, вот что! Он плохо спросил, а она не сказала. Замкнулась. Может, волнуется о себе? Ведь это серьезное. Он примерно представляет себе, что это за десять дней, что за посев. Может, ей не до роли, а? Как же так. — идет съемка, а ей не до роли? Ждет анализа. Но ведь, дьявол вас погладь по макушке, мы должны снять сцену?!
Юрий подошел к Заеву:
— Получился кусок после качанья?
— Порядок.
И, пугаясь своей выдумки, подозвал Ону:
— Молодец. Спасибо. Не устала?
Она была довольна, но — как-то не так. Не было полной радости, что получилось, и не было состояния, когда человек еще не вышел из роли. Не вся она тут, не вся!
Юрий помедлил и все же решился:
— Да, Она, совсем забыл: я звонил в лабораторию — у тебя все в порядке.
Она трепыхнулась навстречу, боясь верить:
— Но это немножко-немножко рано сказать. Только через десять дней.
— Уже кое-что видно. А через десять дней — наверняка.
В глазах у нее показалась искорка живого. Да, да, вот такая и нужна!
— Онка, если не устала… Не устала?
— Нет, что ты.
— Иди на качели и повтори-ка переход — от этого «к губам поднесу и прислушаюсь» к новой попытке полета и к песне. А то Володя запорол там что-то.
Нет, снова уйти в себя ей толком не удается. Ну, да пустяки, это уже есть, склеим. А перейти из затаенности в радость открытия — да, да! Вот оно! Оттолкнулась ногами от земли, сперва тихонько — недоуменный и счастливый взгляд и выкрик — странный, хрипловатый. Отпустила верейки, разбросала руки:
— Лари-а, ари-ла!
(Какая уж тут песня! Онка птица не певчая!)
— Идет! Хорош! Дубль давай!
Позже Володя, взгромоздясь на качели, снимет другие кадры, с точки зрения Алены, — взлет: ветки деревьев, облака — и вниз: стремительно набегающая земля, корень, трава, вытоптанная возле сосны площадка.
…Шли последние съемки.
Давно уже стаял снег — тот, по которому топал старый солдат Чириков; побурела прежде белая, чистая поляна, с нее начинался фильм — поляна в лесу, последний снег, теплое солнце, мягкие, уже весенние тени и черная точка в небо — первый жаворонок. Потом перестрелка — напавший на горстку наших солдат остаток разбитой немецкой части. И среди них — житель ближнего поселка. Может, «вервольф», а может, просто эсэсовцы сунули ему в руки винтовку: сражайся за Германию. Он в штатском, в башмаках, промокших от снега. Поселок сгорел, и вместо со «штатским солдатом» бредет его жена, прижимая к себе пятилетнюю дочку. Никто не рассчитывал встретить врагов — ни они, ни наши.
Эту поляну снимали много раз. И для начала, и для середины. Очень торопились: нужно было непременно со снегом.
(Вот тут-то и показал первые зубки Тищенко. Ну, да дело прошлое.)
Белый фон, снежные наносы на кочках, темные ели. Это для титров. Когда титры уходят (вернее, будут уходить), над поляной — жаворонок. И яркий-яркий свет весны.
Поскольку поляну потом предстояло вытоптать (перестрелка, перебежки, короткий бой), делали много дублей.
Потом снимали бой. И дальше в зыбком, неровном свете (о, сколько Заев и осветители возились с этим!) — в нереальной дымке памяти Аленкиного сна — та же поляна, но со сближенными елками (навтыкали), с птицами над копешкой сена, с торчащим из снега колоском.