Дэниел Мартин
Шрифт:
Ещё я чувствовал за всей её внешней почтительностью, что ко мне как бы снисходят, — так интеллектуал снисходит к крестьянину, подчёркнуто вежливо делая уступки его невежеству. Ощущение было такое, что я повсюду несу с собой запах того вульгарного внешнего мира, в котором обитал; что существовала по меньшей мере одна причина, по которой Джейн не могла более откровенно выражать свои чувства: я настолько утратил чистоту и тонкость восприятия, общаясь с второстепенными умами второсортного мира, что теперь не мог бы её понять. Что вполне уживалось с опасением, что я — человек светски умудрённый, извне проникший в эту башню из слоновой кости, в её замкнутый мир со всеми его мелочными лингвистическими и этическими условностями. Наш недолгий спор о том, где поужинать — дома или в ресторане, оказался весьма символичным. Настаивая на своём, я требовал признания своего нынешнего статуса, и она согласилась, хоть и полагала, что это глупо. Порекомендовав итальянский ресторан, она тут же принялась отговаривать меня, заявляя, что «там абсурдно высокие цены», будто хотела сказать, что деньги в нашей жизни должны оставаться по-прежнему проблемой, что нам не стоило слишком далеко уходить от времён студенчества.
Мы ехали сквозь туман по улицам
Преступления и наказания
Воздействие общества на личную судьбу человека загадочно, но, поскольку наш век нельзя упрекнуть в нежелании разгадать эту загадку, пожалуй, следует сказать — загадочно для меня самого. Всю свою жизнь я метался меж верой в хотя бы малую толику свободной воли и детерминизмом. И вот — единственный чёткий вывод: решения, которые, как мне представлялось, были результатом моего собственного свободного выбора, вовсе не свидетельствуют о большей разумности, чем те, что продиктованы слепой судьбой. Одним из самых страшных чудовищ семнадцатого века в бестиарии моего отца был квиетизм; а в моих глазах эта философия — когда он яростно её обличал — выглядела привлекательной… Прежде всего представлением, что и добродетель, и порок — оба враждебны благодати. Никакой благодати я, разумеется, не обрёл, но точно так же не нашёл и убедительных доводов в пользу того, что следовать собственной природе хуже, чем противиться ей. Главная проблема, опаснейшая ловушка, разумеется, в том, как узнать, что́ есть твоя истинная природа.
Не припомню, чтобы кого-нибудь в моём окружении тех лет особенно волновали разруха первого послевоенного десятилетия и всеобщее возмущение тем, что, победив в кровавой бойне, мы должны теперь за это ещё и расплачиваться. Сегодня я думаю, что главным побудительным мотивом всего моего поколения (а не только моего класса) был крайний эгоизм. Мы без всякого сожаления (сожаления пришли гораздо позже) наблюдали, как рушатся имперские и коммерческие основы национальной культуры, главным образом потому, что утрата общенациональной цели давала нашему эгоизму больше Lebensraum. 130 Большинство из нас на публике были либералами, однако наедине с собой каждый был партией одного человека — самого себя, предопределяя переход — в шестидесятые годы — многих из нас на сторону правых. Начало сегодняшнему положению вещей, когда всё определяется противостоянием разбогатевших и желающих разбогатеть, было положено уже тогда.
130
Lebensraum — жизненное пространство (нем.).
В большинстве своём мы рассматривали такое противостояние в контексте теории марксизма. Истинное лицо британских профсоюзов и лейбористской партии нам ещё только предстояло разглядеть. Кто мог подумать, что эта партия окажется такой подспудно-буржуазной и консервативной или что политическая жизнь страны выродится в вялотекущий конфликт не столько меж тори и социалистами, сколько между комфортом апатии (исторической судьбой) и периодическими всплесками свободного волеизъявления, а то и во взаимный шантаж труда, всегда готового к забастовкам, и капитала. Кто тогда мог догадаться, что признанные национальные достоинства (гражданская порядочность, чувство долга, ненависть к насилию и всё прочее) в один прекрасный день покажутся столько же проявлением непреодолимой лени, сколько и результатом свободного выбора. Даже нелепая ностальгия по имперскому и военному прошлому, что — словно поганки на гниющем пне — растёт и множится в стране в последние годы (и которой я пытался противопоставить скептическую трактовку истории Китченера в своей новой работе, без уверенности, правда, что это поможет, хотя именно это и побудило меня взяться за сценарий), проистекает не столько из политических пристрастий, сколько из чувства растерянности и сознания, что наш сегодняшний эгоизм сыграл с нами худую шутку.
Как многие военнослужащие, в те первые десять лет «мира» вся страна почувствовала себя демобилизованной, освободившейся от многовекового, давно надоевшего долга по отношению к другим, от ложного престижа, притворного единообразия характеров и манеры вести себя. В 1951 году «Фестиваль Британии» 131 вовсе не возвестил рождение новой эры, он лишь погребальным звоном проводил старую. Тогда-то мы и разбились на племена и группы, а в конце концов — на отдельные особи.
131
«Фестиваль Британии» — британская юбилейная выставка в Лондоне в 1951–1952 гг., устроенная в ознаменование столетия «Великой выставки» 1851 г. и для демонстрации достижений страны за сто лет.
В принципе я вовсе не против этого. Уже в школе я не чувствовал себя «британцем»… всего лишь англичанином, и даже это чувство не всегда было таким уж сильным. Но я полагаю, теперь уже ясно, что с превращением нации оболваненных патриотов в сообщество занятых лишь собой индивидуумов мы безнадёжно запутались. Мы так и не поняли, что происходит на самом деле; и так же точно, как не хватило сил создать новые политические партии, способные справиться с новыми нуждами — и новыми опасностями, — характерными для сообщества себялюбцев, нам не хватило порядочности сбросить
старые маски.Себялюбие стало явлением повсеместным, но мы считали, что это личная тайна каждого и её следует прятать от всех остальных… а значит, по-прежнему нужно прикрываться пуританским лицемерием, сохраняя весь пёстрый набор: тут и всеобщая озабоченность экономикой страны и новой ролью Великобритании (будто речь идёт о знаменитом актёре)… Суэцкий фарс, не столь давние вопли о порнографии и обществе вседозволенности, победа Карнаби-стрит над Даунинг-стрит, 132 триумф телевидения — чем не современный вариант «хлеба и зрелищ»? — над демократическими настроениями. Всё, что хоть на йоту по-настоящему заботило моё поколение и тех, кого оно породило на свет, — это своя собственная, личная судьба; забота о других судьбах — всего лишь ширма. Может, так оно и должно быть, не знаю; но чудовищные напластования лицемерия и двойных стандартов, зловонные клубы лжи, которыми сопровождается ещё не завершённый процесс, наверняка сделают нас омерзительными в глазах Истории.
132
Карнаби-стрит — улица в Лондоне, известная модными магазинами одежды, преимущественно для молодёжи. Даунинг-стрит — символическое обозначение правительства Великобритании (по месту резиденции премьер-министра), привычно воспринимается как воплощение консервативности и респектабельности.
Не стану делать вид, что Дэн был честен и дальновиден с самого начала; не скажу также, что он был готов скорее пожертвовать неродившимся ребёнком, чем оставить неудовлетворённым малейший свой каприз; правда, теперь мне хотелось бы, чтобы он шагал тогда потвёрже, был не так готов к компромиссам и лжи. Если он и выстоял в схватке с будущим чуть более успешно, чем большинство его сверстников, то лишь потому, что его себялюбие оказалось более многосторонним, а посему у него было больше возможностей его тешить. У Нэлл, я думаю, шансов выстоять не было.
Эра эгоизма предоставила Дэну возможность обратить старые пороки в новообретённые свободы. А Нэлл она обрекала на существование в тесной клетке. Это и было реальным поводом для её ревности; в этом и заключалась его истинная измена.
Словно страна перед лицом готтентотов, надвигающихся прямо от Кале, Дэн стремился замкнуться, отгородиться от внешнего мира. Мир внутренний, живой и яркий, отчасти созданный одним его воображением, отчасти — изменённой воображением реальностью, в котором он жил с самого детства, теперь полностью вступил в свои права. Прежде это порой воспринималось как некое извращение, даже жестокость, но потом, когда пришёл успех, прощалось и поощрялось и, наконец, дерзко завладело всей его жизнью. Этот мир всё меньше и меньше допускал постороннее вмешательство, не терпел отвлечений и яростно противостоял незаконному захвату своих территорий. Нэлл представляла собою постоянную угрозу, она могла неожиданно вторгнуться, проникнуть в этот мир украдкой и обнаружить, что «золото», скрытое в крохотных серых клеточках мозга, не такой уж высокой пробы. Я подозреваю, что наша всё возраставшая несовместимость была в какой-то мере не только психологической, но и исторически обусловленной. Если бы я родился в более раннюю эпоху, когда общество наказывало еретиков, я никогда не предал бы Нэлл или, во всяком случае, постарался бы получше скрыть своё предательство. Но я — драматург, в Викторианскую эпоху этот вид искусства и за искусство-то не считался. Полагаю, викторианцы столь долго предавали театр анафеме и всячески кастрировали его потому, что понимали — драма намного ближе к неблаговидной реальности, чем роман. Она прилюдно выдаёт секреты, выбалтывает тайны чужакам; реплики доносятся не анонимной строкой печатной страницы, не в уединении, подобном тому, в каком совершаются естественные отправления или противоестественные сексуальные забавы, не в глубине одинокого ума, а мужчинами и женщинами, выступающими перед широкой аудиторией. Роман, печатная страница — вещи очень английские; театр (вопреки Шекспиру) — нет. Меня всегда мучил этот парадокс, сосуществование во мне глубоко личного «я», стремящегося укрыться от посторонних взглядов, и «я» публичного, фальшивого; моих так и не написанных «Сонетов» и не просто написанных, но выставленных на всеобщее обозрение «Пьес».
В 1954 году я написал свой первый «большой» сценарий, четвёртый по счёту. Натурные съёмки предстояли в Испании. Впервые я отправился в Голливуд, поскольку мне предстояла ещё и встреча с «большим» продюсером — священным чудовищем… и, как часто бывает с людьми этого типа, в нём, если судить здраво, было гораздо больше чудовищного, чем священного. Нэлл и Каро приехали в Америку вместе со мной, но остановились у матери с отчимом, на Восточном побережье. Те три недели, что я жил на Западе один, я спал с девицей, которая подобрала меня в баре отеля. Ей нужно было проникнуть в мир, куда я только что сделал первый осторожный шаг, но на самом деле она была больше похожа на неудачливую потаскушку, которую так хорошо сыграла Вероника Лейк 133 в фильме Престона Стёрджеса, 134 чем на честолюбивую шлюху. Она нравилась мне не только в постели, но и в каждодневном общении, в немалой степени потому, что легко принимала жизнь такой, как она есть, что приятно отличало её от Нэлл, всё больше стремившейся уйти от реальности. Даже её наивность и незнание голливудской жизни (она сама всего лишь пару месяцев назад приехала со Среднего Запада) казались мне очаровательными, особенно потому, что моё собственное превосходство в этом смысле было весьма сомнительным… просто я походя набирался опыта и знаний в каждодневной суете.
133
Вероника Лейк (1919–1973) — американская киноактриса, популярная в 40-е гг.
134
Престон Стёрджес (1898–1959) — американский режиссёр и сценарист; наиболее известная картина «Странствия Салливена» (1941) — сатира на Голливуд и американское кино.