Дэниел Мартин
Шрифт:
Возможности поговорить с нею наедине Дэну так и не представилось, но Эндрю приехал с твёрдой решимостью организовать семейную встречу в Комптоне в ближайшие выходные и предложил собраться там через неделю, в пятницу. Но Энн возвращалась во Флоренцию, Роз не была уверена, что сможет приехать, зато Дэн сказал, что его — и он надеется, Каро тоже — это устраивает. Тут выяснилось, что к следующему понедельнику Джейн собирается везти Пола в Дартингтон, и Дэн тоже взялся организовывать семейные передвижения. Вместе с Каро он приедет в Оксфорд на машине и отвезёт их в Комптон, а потом заберёт их обоих в Девон. Джейн с сыном проведут вечер воскресенья у него на ферме, заночуют, а на следующий день она уедет домой поездом, в любое угодное ей время. Дэн видел — Джейн склонна отказаться, она даже взглянула на Пола, ожидая его молчаливой поддержки, но мальчик пожал плечами и сказал «не возражаю» так, будто возражал; зато Дэн нашёл горячую союзницу в Розамунд. Во время семейного ленча он понял, что всё больше привязывается к ней: она была открыта, в ней чувствовалось что-то позитивное, жизнеутверждающее,
На следующий день после дознания прибыл «первый вклад» Дженни. Это был шок: не столько из-за критической стороны этого «вклада», сколько из-за его отстранённости, его резкой — слишком резкой — объективности, превращением их «ты-и-я» в «они». То, что Дженни могла писать так откровенно, потрясло его не так сильно, потому что он как-то успел прочесть (она об этом не знала) её письмо в Англию до того, как оно было отправлено. Дженни писала приятельнице-актрисе о Лос-Анджелесе, о фильме, в котором снималась, — писала, чтобы позабавить; но даже и в этом письме Дэн разглядел некоторую отчуждённость, открыл для себя существование личности, ему не знакомой.
Любовь — странная штука: от начала времён существует иллюзия, что любовь сближает влюблённых; несомненно, так оно и есть, физически и психологически влюблённые во многом становятся ближе друг другу. Но, кроме того, она основывается на некоторых вслепую принятых предположениях и прежде всего — на фантастическом убеждении, что характер любимого (или любимой) в первой фазе страстного увлечения есть его (её) всегдашний истинный характер. Однако эта первая фаза представляет собой неизмеримо тонкое равновесие обоюдных иллюзий, живое соединение колёсиков и шестерёнок, столь тонко выточенных, что мельчайшая пылинка — вторжение не замеченных до того желаний, вкусов, чёрточек характера, любая неожиданная информация — может нарушить их ход. Я прекрасно знал это; я научился наблюдать и ждать, когда это произойдёт, как учишься наблюдать и ждать появления симптомов знакомой болезни у некоторых растений; я даже замечал, как это происходило из-за каких-то мелочей в самом начале наших с Дженни отношений. Когда она узнала, что мой отец был священником, время замерло на целых десять минут; но это открытие выставило меня в слегка комическом свете, и я был прощён. Когда же эти пылинки ассимилируются, они слипаются в грозное препятствие. Проще говоря, её письмо заставило утро остановиться: время замерло — такое же ощущение возникает из-за некоторых рецензий. Когда мы с Дженни снова поговорили, а это случилось в тот же вечер (она позвонила мне в калифорнийский обеденный перерыв), я уже успел прийти в себя, хоть и не готов ещё был в этом признаться.
— Письмо пришло?
— Да.
— Мы в ссоре?
— Почти.
— Дэн!
— Да, Дженни?
— Ну скажи же что-нибудь!
— Вряд ли я могу сказать, что не подозревал в тебе этого.
— Ты обиделся.
— Нет. Просто слегка потрясён твоей объективностью.
— Это же не про тебя. Это — характеристика персонажа.
— Врушка.
— Я сегодня плакала дважды. Из-за тебя. Жалела, что отправила письмо.
— Ты прекрасно пишешь.
— Хоть бы ты его сжёг. Сделал вид, что ничего этого не было.
— И не надейся.
Воцарилось молчание.
— Это просто потому, что я так о тебе скучаю. Говорю с листом бумаги вместо тебя. Вот и всё.
— Зато говоришь более откровенно.
— Ты даже не спрашиваешь, почему я так о тебе скучаю.
— Ну скажи мне.
— Я решила взяться за ту роль. Сказала «да».
— Прекрасно. Я же говорил, что тебе следует согласиться.
— А теперь мне кажется, что я сожгла свои корабли. Сделала за тебя всю чёрную работу.
— Что за глупости!
С минуту она молчала.
— Ты же знаешь, от кого я научилась откровенности.
— А теперь учитель чувствует, что его учат. Профессиональная зависть. — Она не ответила, я прямо-таки слышал, как она в отчаянии задерживает дыхание. — И до смерти боится, что, если он вдруг не покажется обиженным, ему больше ничего не пришлют. — Дженни по-прежнему молчала. — Ты же не можешь вот так взять и всё бросить.
— Я пыталась дать тебе понять, как это воспринималось. В самом начале.
— А мне интересно, как это воспринимается.
— Это воспринимается так, что ты, возможно, станешь первым человеком на земле, которого придушили через спутник.
Разговор продолжался в том же тоне ещё минут пять, хотя под конец мне удалось убедить Дженни, что моя обида — в значительной степени просто розыгрыш; впрочем, и её заявление, что, если она и напишет что-нибудь новое, мне никогда этого не увидеть, было выдержано в том же духе. В результате получилось так, что прощать… или не прощать следует меня. Мне напомнили, что, пока я тут буду наслаждаться вечерней тишиной «в своём заставленном книгами кабинете», ей — голенькой — придётся провести день в постели с Хмырём. Она не такая ханжа, как некоторые актрисы, и не против постельных сцен, тем более что в моём сценарии (эпизод был написан, разумеется, задолго до того, как Дженни получила роль) дело происходит уже после самого акта и сцена носит скорее комический, чем сексуальный характер. Я знал, что Дженни без большого
удовольствия ждёт этой сцены, но она повесила трубку прежде, чем до меня дошло, что звонила-то она ещё и поэтому — чтобы я мог её приободрить, а не только из-за письма. На следующее утро я проснулся пораньше, чтобы позвонить ей в «Хижину», как только она вернётся домой. Сцена прошла не так уж плохо, дублей было не много, и мы помирились: я только делал вид, не был по-настоящему обижен и очень хотел увидеть продолжение.Я терпеть не мог похороны, возможно, потому, что отец мой всегда настаивал, чтобы мы с тётушкой Милли присутствовали на отпеваниях всех сколько-нибудь значительных его прихожан, и мне из-за этой отцовской странности пришлось отсидеть в церкви бесчисленные часы, слушая осточертевшие заупокойные молитвы. Похороны Энтони не изменили моего отношения к этой церемонии. Католический её вариант допускал лишь одно небольшое, хоть и приятное отличие: в ритуал была включена весьма учёная, но краткая, хвалебная речь о покойном одного из его университетских коллег. Событие это привлекло гораздо меньшую аудиторию, чем я ожидал. Правда, потом Джейн призналась мне, что она многих уговорила не приходить на похороны. Зато дома, в гостиной, толпилась уйма народу: в соответствии с правилами буржуазного хорошего тона после погребения были устроены поминки.
В тот день я едва мог перекинуться с Джейн словом, но наблюдал за ней очень внимательно. Нервы её были явно напряжены гораздо больше, чем во время дознания, может быть, потому, что ей приходилось играть роль, которая, как она утверждала, была теперь не по ней: надо было отвечать на множество вежливых вопросов, улыбаться в ответ на выражение сочувствия, участвовать в интеллектуальной болтовне. На отпевании и потом, на кладбище, Джейн была в чёрном пальто, однако сумела выразить свой протест хотя бы тем, что под пальто на ней было коричневое с белым, в «крестьянском» стиле, платье и ожерелье из яшмы; из-за элегантного наряда и неестественно оживлённой манеры вести себя с не самыми близкими из гостей она казалась резкой и отчуждённой. Наряд её лишь в самой малой степени символизировал презрение к условностям, но это было заметно. На кладбище, когда — прах к праху, пепел к пеплу 240 — гроб опускали в могилу, я взглянул на Джейн. Она стояла, держа Пола за руку, глаза её были совершенно сухи. Две её дочери и Каро, стоявшая между мной и Нэлл, да и Нэлл тоже, едва сдерживали слёзы; но лицо Джейн до последнего момента, когда она склонила голову, оставалось почти безразличным, хранило следы той неприязни, которую я заметил в нашу первую встречу в Оксфорде. Думается, всякий в подобных ситуациях инстинктивно бросает взгляд на вдову, так что я, несомненно, был не одинок. И здесь она провозглашала что-то. Я подумал о том, кто сейчас был в Гарварде: интересно, знает ли он, как вести себя с этой женщиной, ставшей теперь такой неподатливой? Я успел перекинуться парой слов с Роз до того, как мы все собрались у могилы, и знал, что он не приехал. На поминках я попытался заставить Джейн приподнять маску, когда она подошла к нам наполнить бокалы. Я стоял с Каро и какой-то престарелой тётушкой Энтони.
240
…Прах к праху, пепел к пеплу… — см. Библию (Быт.3, 19: «…ибо прах ты, и в прах возвратишься»; Быт. 18; 27: «…я — прах и пепел»).
— С тобой всё в порядке, Джейн?
— Всё прекрасно. Это я ещё могу вытерпеть. — Она оглянулась: среди гостей там и сям видны были католические священники — друзья Энтони, некоторые в облачении. Джейн состроила гримаску: — Ты, конечно, не знаешь, как бы потом получше десанктифицировать помещение?
— Посмеяться над этим. Помогает.
— Ты думаешь?
И она снова двинулась в гущу гостей, словно ей всё равно, выглядит она как принято или нет.
Перед поездкой в Комптон я повёл Роз в ресторан — пообедать вдвоём. Это несколько обидело Каро, любопытство которой разгорелось, как только я дал ей понять, что о некоторых вещах, сказанных мне Энтони, я хотел бы сообщить Роз наедине; однако мне удалось её утихомирить, заставив как-то вечером вместе со мной потратить целый час в ювелирной лавке, выбирая вещицу, которая могла бы прийтись по вкусу Розамунд: подарок должен был стать символом покаяния за все те годы, что Роз ничего не получала от меня ко дню рождения. В конце концов мы выбрали ожерелье — зеленоватый агат в серебре; кое-что унесла из лавки и Каро (если не можешь выпороть, попробуй подкупить!), хотя и менее значительное, чем то, что она для себя углядела.
По всей видимости, подарок Роз понравился, к тому же она явно этого не ожидала; она сразу же сняла бусы, которые на ней были, и надела ожерелье. Вечер получился удачным. Я кое-что услышал о её жизни — о работе, о личных делах, — потом завёл разговор о прошлом. Рассказывал я гораздо обстоятельнее, чем намеревался поначалу, но ни малейшим намёком не выдал, что наши отношения с её матерью были хоть сколько-нибудь более чем дружескими. Я винил во всём себя, постарался объяснить, каковы были мотивы, заставившие меня написать злосчастную пьесу, и всячески убеждал её поверить, что считаю реакцию её родителей на мой поступок единственно возможной. Кажется, она уже говорила об этом с Джейн, хотя и не так подробно; во всяком случае, она сказала, что однажды Джейн обмолвилась, что мне не следовало жениться на Нэлл и что не только я виноват в нашем разрыве. На миг мною овладело любопытное ощущение, что когда-то Джейн и сама в разговоре с дочерью остановилась у самого порога признания.