Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вошедшая в мирную колею жизнь покатилась для Давыдова относительно ровно, без особых, уже давно привычных ему ухабов и рытвин.

В отставку он не вышел, продолжая числиться по кавалерии, однако вся служба его ограничивалась лишь ношением генерал-лейтенантского мундира. Военное ведомство его, к счастью, более не тревожило и ничем не докучало. Почти все свое время и внимание Денис Васильевич уделял теперь литературной работе и заботам по семейству. 13 ноября 1831 года он писал Закревскому из Москвы:

«У нас балы следуют за балами, концерты и все шумные удовольствия не прерываются. Я гляжу на них издали, ибо мой домашний спектакль, жена и дети, отвлекают меня совершенно от публичных спектаклей...»

Из друзей-литераторов в Москве в эту пору почти никого не было. Вяземский, недавно пожалованный царским указом в камергеры за деятельное участие по устройству Всероссийской промышленной

выставки, жил с семейством большею частью в Остафьеве и в старую столицу наведывался редко. Баратынский, как сказывали, еще летом отправился в имение, отстоящее в 20 верстах от Казани, где намеревался провести и зиму. Пушкин с молодою женою окончательно переселился в Петербург...

Зато в Москве, как с радостью узнал Давыдов, еще с половины мая находился Михаил Орлов, которому наконец высочайше было разрешено покинуть калужскую деревню и переехать в первопрестольную. Теперь он жил на Малой Дмитровке в доме Шубиной. Денис Васильевич, конечно, поспешил навестить семейство старого своего приятеля.

Екатерину Николаевну он нашел хоть и несколько привядшей, но державшейся с прежней величественностью и строгостью. Михаил Федорович окончательно облысел, но это, как ни странно, отнюдь не портило его вида. Пожалуй, наоборот, совершенно обнаженный череп придал какую-то скульптурную законченность всей его атлетически-могучей фигуре, еще более подчеркнув и его красивые мужественные черты, и благородную осанку.

Натура Орлова была все тою же — кипучей и неугомонной. Энергия, клокотавшая в нем, искала выхода, и поэтому он неутомимо придумывал для себя всевозможные занятия. Михаил Федорович рассказал, что в деревенском уединении всерьез увлекся политической экономией и химией и даже изобрел новую химическую номенклатуру, отличную от общепринятой французской. Теперь он был одержим мыслью завести хрустальную фабрику, на которой думал производить средневековые стекла с картинами, кроме того, намеревался писать книгу о кредите и переустройстве финансов, для коей уже собрал горы справочного и статистического материала.

Орлов с жаром рассказывал Давыдову о своих занятиях и прожектах. Но, слушая старого друга, Денис Васильевич невольно чувствовал какую-то обреченную безвыходность его теперешних увлечений. Душа Михаила Федоровича устремлялась, конечно, совсем к другому, к чему все пути покуда были напрочь закрыты...

В эту осень Денис Васильевич, истосковавшийся, как сам он говорил, по «пище духовной», внимательно просматривал вышедшие без него номера московских и петербургских журналов, с великим удовольствием зачитывался только что появившейся искрящейся живым добродушно-лукавым малороссийским юмором книгой молодого, еще неведомого ему писателя Николая Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». И одновременно впервые собирал воедино и готовил к изданию рукопись своих стихотворений.

6 декабря 1831 года оттепельная, сумрачно-слякотная Москва, будто солнышком, осветилась приездом Пушкина. Он прибыл пущенным не так давно велосифером, или: поспешным дилижансом, тащившимся из Петербурга до Белокаменной по непогоде пять суток, и остановился у своего доброго приятеля Нащокина, который к этой поре из Большого Николо-Песковского переулка перебрался в Гагаринский переулок в дом Ильинской. На новой квартире Павла Воиновича, человека ума необыкновенного и доброты несказанной, впрочем, было все то же самое, что и на старой, — в полном соответствии с его широко распахнутою холостяцкой натурой и постоянными переходами от «разливанного моря» к полной скудости, доходившей до того, что приходилось топить печи мебелью красного дерева. Атмосферу этого жилища Пушкин живописно обрисовывал в письме жене:

«...Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный ход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет, угла нет свободного — что делать?..»

В этом шумном и дымном бедламе Давыдов и разыскал Пушкина буквально на следующий день по его приезде. Александр Сергеевич был душевно рад встрече и тут же вручил старому другу экземпляр «Повестей Белкина», отпечатанных незадолго перед тем в типографии Плюшара, сопроводив его своею простою и доброю надписью. Хотя и не без труда, они все же отыскали укромный уголок в безалаберной нащокинской квартире, где смогли уединиться от всевозможных гостей и просителей и более-менее спокойно поговорить.

Александр Сергеевич живо интересовался польской кампанией, расспрашивал дотошно о военных действиях, об умонастроениях в войсках, о лозунгах повстанцев, о Дибиче, о Паскевиче... Ему к сердцу,

конечно, пришелся искренний восторг поэта-партизана по поводу стихов «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», написанных по следам последних событий.

— А князь Вяземский меня, как сказывали, за эти стихи резко порицает, — с печалью молвил Пушкин. — Толкует, что коли я решился быть поэтом событий, а не соображений, то почему бы мне теперь, после прославления взятия Варшавы, не воспеть графа Алексея Орлова за его победы Старо-Русские55 или Нессельроде за подписание мира... А вот Чаадаев, хотя и известен своим всесветным скептицизмом, меня, наоборот, хвалит за те же стихи. — Александр Сергеевич достал письмо, писанное по-французски, и привел из него несколько строк: — «Я только что прочел ваши два стихотворения. Друг мой, никогда вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание...» Кого слушать? — отложив письмо, с грустной улыбкой спросил Пушкин. — Ох уж эта республика словесности! За что казнит, за что милует?.. И все же вам, Денис Васильевич, в сей ситуации я особо признателен. Ваше мнение как непосредственного участника польских дел для меня воистину дороже всех прочих мнений, — и крепко и порывисто, как когда-то в юности, сжал руку Давыдова.

Потом он рассказал о том, что совершенно счастлив своею семейной жизнью, что жена его — прелесть, единственная радость и утешение. Поделился и важною для себя новостью: волею царя три недели назад он определен на службу в Государственную коллегию иностранных дел с тем, чтобы лишь числиться при месте и свободно заниматься розыскною работою в архивах и собирать материалы для большого, задуманного им труда «История Петра Великого».

— Ну что же, радуюсь за вас, Александр Сергеевич, что император наконец-то явил вам и свою милость, — сказал Давыдов. — Давно пора!

— Цену сей милости я знаю, — ответствовал Пушкин с тою же невеселой улыбкой. — Поначалу кнут державный на мне испробован — не помогло. Теперь надежды возлагаются на высочайший пряник. Авось он мне к зубам придется. Однако, как молвится, поживем — увидим...

— А я-то уж грешным делом подумал, не изменилось ли что в характере и воззрениях государя в лучшую сторону...

— С тех пор, как его величество соизволил пожелать стать моим личным цензором, я достоверно убедился, что в лучшую сторону перемениться ничего не может. Теперь я окончательно отказался ото всех иллюзий, которые питал в начале нового царствования, когда писал записку на высочайшее имя по народному воспитанию.

— Я про то ничего не слыхал, — простодушно признался Давыдов.

— Было, было такое, — кивнул головою Александр Сергеевич. — Осенью двадцать шестого года. Еще в Михайловском... Государь наш, придя к власти в пору известных потрясений, всеобщего безверия и брожения умов посчитал, что всему причиною явились недостатки в воспитании юношества. Ему, как всякому более-менее уважающему себя правителю, конечно же, показалось, что до него детей учили не тому и не так... Потому в правительственных сферах сразу с жаром заговорили о народном образовании и пересмотре школьного законодательства. Пошли в ход записки по воспитанию, услужливо писанные руководителем политического сыска на юге России графом Виттом, небезызвестным Булгариным и прочими. Николай запросил и мое мнение о сем предмете. Я был в затруднении. Мне бы легко было написать то, что хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Тогда я полагал еще, что государь способен внять разумным и полезным советам. Движимый этим стремлением, я и написал официальную записку, в коей настойчиво проводил мысль, что корень всякого зла есть не просвещение, а отсутствие оного. Я осудил домашнее воспитание в России как самое недостаточное и самое безнравственное. ...Воспитание в частных пансионах немногим лучше. Потому я и утверждал пользу хорошо поставленного государственного образования. Однако серьезною помехою ему, по моему мнению, у нас служат экзамены. Отсюда указ об экзаменах, писал я, мера слишком демократическая и ошибочная... Так как в России все продажно, то и экзамен сделался новою отраслею промышленности для профессоров. Он походит на плохую таможенную заставу, в которую старые инвалиды пропускают за деньги тех, которые не умели проехать стороною... За мысли сии мне тогда, разумеется, хоть и в учтивой форме, но вымыли голову. Впрочем, вскоре, как обычно у нас бывает, весь шум по поводу народного просвещения и воспитания прекратился. И правитель наш занялся другими, более серьезными, по его разумению, делами, а может статься, более серьезною видимостью этих дел. Поскольку и ранее и теперь его главнейшею заботой было и остается охрана собственного самовластья...

Поделиться с друзьями: