Деревня на перепутье
Шрифт:
Ева что-то лопотала, махала ногами; его губы лезли к ее губам, щекотали глаза, щеки, грудь, колени. Она несильно отталкивала от себя лохматую голову, тая от нахлынувших чувств, и ей казалось, что все это во сне. Ох, как давно не было ничего похожего…
— Ах, боже мой… — застонала она и заплакала.
Арвидас опустил ее на пол и смущенно погладил по голове. Тогда она заплакала еще сильнее.
— Евуте, девочка… По правде, я уже не знаю… не могу понять… К чему эти слезы?
— Я думала, ты уже… а ты еще меня любишь… — прошептала Ева.
— Успокойся. Не надо чего-то выдумывать. —
Она улыбнулась сквозь слезы и приникла к груди Арвидаса, дрожа, словно промокший котенок.
…Рано утром, когда она встала, чтобы отправиться в телятник, Арвидас сказал:
— Не помню, говорил ли я вчера: Римшина Бируте ушла из дому.
— Нет, — ответила она.
Арвидас коротко пересказал вчерашнее происшествие во дворе Лапинаса.
— У родителей ей больше делать нечего, — добавил он. — На время ее приютила Страздене. Но я не хочу, чтоб она жила у этой бабенки. Нет ли у тебя лишней кровати, девочка?
— Что ты придумал? — забеспокоилась она.
— Мы уступим Бируте одну комнату. Которая пустует. Хорошо бы, чтоб ты до вечера все оттуда убрала.
— Но куда? Муку, мясо? — приуныла Еда. — Придется тащить на чердак. В этой комнате было так удобно…
— Сегодня я вернусь пораньше. Помогу все перетаскать на чердак, — сказал Арвидас голосом, не допускающим возражений.
— Хорошо, — оскорбленно сказала Ева. — Я не знаю этой девчонки, но раз ты хочешь поселить ее в своем доме, то и делай, как тебе угодно. Я дам ей диван, и белье, может, и еду, если тебе заблагорассудится. Что ж, прошу — жду дальнейших указаний.
И ушла кормить телят, будто на каторгу.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Что людей разделяет
I
Первая забежала Страздене. Вслед за ней притащился Шилейка — пришел-де гнать на навоз, а в сумерках явился Вингела с квитанцией за Пеструху. Каждый нашел причину, хоть это было и лишнее, потому что мельник охотно потчевал любого, кто помогал оплакать общее горе. Он даже Римш позвал и дурака Прунце посадил в красный угол, как самого уважаемого гостя.
Когда появился Мартинас, они с божьей помощью опорожнили четвертую бутылку, и радушный хозяин притащил новую. Страздене, взобравшись на стул, выставила в окно задницу и покрикивала пьяным голосом:
— На, Толейкис, на! Поцелуй меня в пух, дорогуша.
Все хохотали до колик, подбивали Миле повыше задрать юбку, один Лукас сидел мрачный.
— Вот баба, вот дьявол! — ржал Шилейка, клацая лошадиными челюстями. — Вот шальная! Ну прямо в канцелярию целится.
— Миле, вертани свою пушку сюда!
— Что ты, ягодка сладкая! Жить надоело…
Мартинас пробежал взглядом по очумелым лицам. Нет, Годы нет среди этих скотов. Он выдумал предлог, почему зашел, хотел объяснить, но Лапинас,
увидев нежданного гостя, подскочил к нему, обхватил за талию, и Мартинас в тот же миг очутился за столом.— Я по делу…
— Не говори, не отбрыкивайся. Нет сегодня никаких дел, кроме единственного — выпить. Прошу, товарищ Вилимас. Не обидь, уважь, будь любезен.
Не выпуская руки Мартинаса и не слушая отнекиваний, Лапинас влил в него стопку, а Страздене, привалившись с другого боку, подсунула закуску. Затем таким же манером выхлестали «на вторую ногу». По неписаному закону лепгиряйцев, опоздавшему следовало выпить троицу, поскольку, как поется в песне: «Сперва выпей стопки три, а потом уж говори». Но, осушив вторую, Мартинас подавился огурцом, который подсунула Страздене, закашлялся до слез, и Лапинас больше не понуждал.
— Мартинас, ты был человеком и остался, — говорил хозяин, положив ему руку на плечо. — Скажи, чем плохо было, когда мы по две коровы держали? Молоко-то мы наземь не выливали, а сдавали тому же государству. А сколько отборных телок вырастили по договорам? Если б не наши коровы, колхоз бы погорел с молочными поставками. Наши вторые коровы спасали тебя, Мартинас, вот что! Мы! А ты… неужто не можешь за нас заступиться?..
— Лучше не будем об этом, Лапинас. Моя власть кончилась. А была бы, не совал бы носу. Устал я. Надоело. Грызитесь без меня.
— Не видал, что тут днем творилось, — заметил Шилейка.
— Слышал. Но и ты хорошая птица, Лапинас.
— Я птица, а он — зверь. Погляди на Морту. Видишь, какую печать поставил? Есть или нет у него право морды бить, скажи?
— Да вот… Морта сама… — промямлил Лукас.
— Лукас, молчать! Ничего не видел, не слышал, не знаешь. Ну как, Мартинас? Крепостные мы или свободные граждане? С гражданскими правами или без оных — хочешь покупай, хочешь продавай, жаловаться не будем?
— Я тут не судья. — И Мартинас без уговоров опрокинул в рот еще стопку.
— Нет, Мартинас. Ты знаешь, можешь, должен сказать: есть правда или ее нет? — настаивал Лапинас, тыча в грудь чубуком трубки. — Говори! Валяй прямо в глаза, не бойся.
— К черту! При чем тут я? Беги жаловаться к Юренасу, может, помилует!
— И будем жаловаться! — Лапинас грохнул кулаком по столу, даже посуда забренчала. — Вингела, Пятрукас! Составишь жалобу?
— А как же, ягодка сладкая, а как же, — сверкнули зубы счетовода.
Страздене визгливо расхохоталась.
— Вашей бумажки Юренасу только и не хватает, господа дорогие. Бегите, несите, торопитесь — ему подтереться нечем. Эх вы, правдоискатели занюханные. Набили бы Толейкису харю, чем бумажки марать, больше бы помогло.
— Страздене! Миле! — вскочил Шилейка. — Иди-ка сюда, прижмись — расцелую за инициативу! Что ж, ребята? Приструним Толейкиса или дадим ему вволю выдрющиваться? Как Гудвалис в Даргужяй. Тоже был фигура. Пришел председателем, хвост дугой. Не взнуздан, не подкован, не объезжен. Хлобысть — туда, хлобысть — сюда. Кого по голове, кого по брюху, кого куда пришлось — порядок-де наводит по указаниям партии. Подстерегли даргужяйские мужики, шкуру спустили, по сей день ходит без одной фары, перекошенный как дверь у сарая.