Деревня на перепутье
Шрифт:
Снова поднялась затихшая было ярость, обмершее тело ожило. В глазах снова возникло лицо Гайгаласа. Нет, еще Толейкис, еще Григас, еще этот насмешник Пауга. Много лиц промелькнуло перед ним, но последним снова был Гайгалас.
«Помилуй меня, господи…»
Он встал и, пряча мстительный огонь исступленных глаз в кустики бровей, с надеждой оглядел вечернее небо. «Слава богу, луна начинает подлениваться с вечера. Не сегодня, так завтра дай, господи, исполниться милости твоей. Занеси над головой неприятеля праведный бич возмездия».
II
На следующий день выпало воскресенье. Необычное для Лепгиряй, потому что по предложению Арвидаса правление постановило в выходные дни не работать. До позднего утра в деревне царило неуверенное выжидание, так как многим не верилось, что вдруг не откроется дверь, не войдет бригадир и не скажет: «Ну, ну, покопались, и хватит. Давно пора в поле». Но никто не показывался.
И
Такие-то дела творились позавчера, в первый день сева. А вчера новый гром, хоть та гроза еще не унялась, — собрание уполномоченных. А нынче — празднуем! Но это еще не все: аванс за всю первую четверть года выдавать будут! Как ни крути — Толейкис зря не болтает. Это каждый своим горбом чувствует. Да уж почувствовали. «Так-то это так, а осенью не один чихать будет…» — «Лодыри будут чихать, чтоб их туда, симулянты. Жалко тебе их, что ли?» — «Одного бьют, десять дрожат. А каждому, говори что хочешь, Григас, собственные сотки приятней чужих гектаров. Своя рубаха-то ближе к телу». — «Всякая муха к пахтанью льнет, чтоб ее туда». — «Из пахтанья вылезть можно, а из меду и не выберешься». — «Мне так и не терпится выгнать этого барана недостриженного». — «И выгоняй, Антанас. Уже остриг ровно за его любимых шестьдесят соток. Теперь мой черед». — «Не дурите, нечего путать чуб с политикой!» — «Ха-ха-ха!»
У второго парикмахера, Габриса Дауйотаса, тоже разговоры вроде этих; только в избе Лапинаса все в одну дуду дудят.
Праздничает деревня. У многих, конечно, возникает грешная мысль — спрыснуть первый день отдыха и неожиданный аванс. Но женщины, беспроволочный телеграф которых действует безотказно, уже пронюхали про заговор, вот и снуют по деревне, как стрижи перед дождем, ищут каждая своего, а найдя, волокут домой, легонько поругивая, а то как же еще покажешь свою власть? Но и без ругани мужская голова соображает: воскресенье воскресеньем, а святые за тебя огород не обработают, картошку не посадят (да
и сам без лошади ничего не сделаешь), потому что в будни последнюю клячу из колхоза не получишь. Кто-то пустил слух, мол, посреди недели председатель отпустит всех на один день с работы, чтоб с огородами управиться, но многие не верят; на доске объявлений-то пока такого распоряжения нет. Да и время, самим богом данное: небо осыпано белыми облачками — будет картошка цельная. Раз так, то, бормоча под нос: «Черт бы подрал эти сотки…», тащатся многие к бригадиру, оттуда со словесным разрешением в конюшню, и спустя добрый час в каждом втором огороде начинается страда.К вечеру огороды опустели: все, кто не выбрался днем, сбежались в канцелярию за авансом. В плотно накуренной комнате толпилось добрых полдюжины человек, в основном женщин, поскольку многие, боясь, чтоб муженек не улепетнул с деньгами, пришли за авансом самолично.
Пятрас Вингела сидит за столом рядом с кассиршей. Сладко улыбается, но злой, как голодный лев, потому что на сегодня планировал веселую вылазку в Вешвиле, а получился пшик.
— Подпишись, ягодка сладкая. Вот тут, тут, где эти точки, — указывает он, а когда огрубелая рука сразу не находит где, берет ее своими мягкими пахучими пальчиками вместе с ручкой и тычет в нужное место как нашкодившего котенка.
— Погоди, погоди, уважаемый, должна ведь знать, где подписываюсь.
— На бумаге, не на воловьей шкуре. Не бойся, ягодка сладкая, черту душу не продашь. Филомена, плати: семьдесят один трудодень по пять. Триста пятьдесят пять.
— А за мужа?
— За мужа и получаешь. А здесь клади подпись за себя. Три трудодня по пять. Пятнадцать рублей, ягодка сладкая. Плати, Филомена.
— Всего пятнадцать?..
— Так бумаги показывают, ничего не попишешь. Следующий. Тридцать восемь по пять… — Щелк, щелк на счетах. — Плати, Филомена.
Люди один за другим почтительно склоняются перед Вингелой, подписываются, дрожащими руками пересчитывают деньги и, старательно спрятав их за пазухой, выходят на улицу. Робкие, немного виноватые, словно эти деньги — какая-то милостыня. Во дворе больше таких, кто уже забрал аванс. Стоят, собравшись в кучки, толкуют. Всех охватило особенное настроение. Подумать только, обещал и дал! По пять рублей! Почти в два раза больше, чем в прошлом году на трудодень давали. А осенью еще по килограмму зерна добавит. Ясно, добавит — теперь уже никто не сомневается.
— Выходит, можно и в колхозе заработать, — чей-то голос из толпы.
— Пауга тыщу с лишком получил.
— Говорят, теперь каждый месяц будет платить. Как на фабрике.
— Будет! — Голос Бурбы Лодыря. Злой он как шершень. В кармане всего двадцать рублей, потому что, кроме возки камней, в этом году больше ничего не делал. — Ишь ты, швырнул собаке кость. Осенью другую подбросит, вот шавка не залает, но и не подохнет. А когда сотки обкорнает, тут-то все шавки и залают.
— Что? Неужто тебе барабанный бой не оплатили, Бурба? — с серьезнейшим видом допытывается Пауга.
— Ишь ты! Не заплатил, зато обещал после смерти пшеницей отсыпать.
— Нет, голубчик, сам пойдешь косить.
— Каждый пойдет, коли платят.
— Во-во, деньга изо всех лень вышибет.
Бурба вертит клинышком бородки, слушает неприятные разговоры. Нет у него больше подпевал. Недовольных-то хватает, потому что многие получили жидковато, но разинуть рот не смеют. С завистью косятся на тех, кто греет на груди по нескольку сотенных, и в душе себя поносят.
Арвидас заходит в канцелярию и снова выбегает в деревню. Ему как-то не по себе. Сейчас стоит в дверях правления и прислушивается к гомону во дворе. За спиной — Антанас Григас. Щеки дергаются от тщетно сдерживаемой улыбки, глаза горят. Доволен и взволнован до слез, чтоб его туда!
Мимо них протолкнулась высокая костлявая баба. Выбежала во двор, огляделась. Волосы выбились из-под платка, угловатое лицо раскраснелось. Эльвира Каранаускене. Известная во всем колхозе скупердяйка и завистница, но не труженица.
— Где председатель? — взревела она мужским голосом.
— Вон стоит. Мимо пронеслась.
— Чего тебе, Каранаускене? — спросил Арвидас.
— Совет нужен! — Женщина подбежала к двери правления, впилась в Арвидаса ястребиным взглядом. Большая родинка, украшенная рыжими волосинками, ерзала на подбородке, как живая. — Пауга получил тыщу сто, Гайгалас полторы тыщи, Раудоникисы столько же, Помидор тыщу, все получили сотни да тыщи, а мы с мужем неполную сотню. Как теперь нам жить, председатель?
— Сметона! Эй, президент, тебе пару нашли, — рассмеялся кто-то.
— Как теперь жить? — голосила женщина, ослепленная завистью. — Может, знаешь какой-нибудь секрет, председатель, так подскажи!
— Знаю. Подойди поближе, подскажу. — Арвидас наклонился к Каранаускене и негромко, но так, чтобы весь двор слышал, сказал ей на ухо: — Неужто не слышала, мать, о таком господе боге — труде? Это он сотни да тысячи раздает…
Все загоготали, а Каранаускене, будто ошпарившись, отпрянула от Арвидаса и, страшно пристыженная, а еще пуще — оскорбленная, понеслась через двор на улицу.