Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Деревня на перепутье
Шрифт:

«Почему она не Года?» — подумал Мартинас. Кажется, она заметила, что он слишком долго смотрит ей на ноги. Он отвернулся и притворился, что интересуется покинутым аистиным гнездом, которое гигантской шапкой торчало на высохшем тополе у пруда. На костлявых сучьях дерева гасли последние лучи солнца.

— Ева, — не оборачиваясь, сказал Мартинас. — В такое время, может, не пристало об этом говорить. Арвидас в больнице, и все прочее… Можешь подумать, что я хочу использовать твою дружбу. Если тебе неудобно, смело отказывай — я не рассержусь.

Ева растерянно посмотрела на него.

— Без сомнения, я бы мог договориться с Гайгалене, но кто знает, как долго они тут будут жить? Правда, про переезд на торфяник Клямас теперь что-то не заикается, но неизвестно, что ему еще ударит в голову. Да у них и ребенок маленький, и огород. Я хотел бы у тебя столоваться, Ева. В пекле Шилейки просто вытерпеть нельзя.

— Надо было сразу так

сделать, — от души обрадовалась Ева. — Я хотела сама предложить, но боялась, что не угожу… Ведь я не кончала никаких курсов домоводства.

Она сказала это с такой серьезностью, что Мартинас не мог не рассмеяться.

— Я привык есть на обед подогретый завтрак, а если он холодный, умею и сам подогреть.

— Пока Арвидас… был, я каждый день стряпала обед, хоть часто ели его мы уже вечером.

— В листке календаря я как-то прочитал восточную пословицу: «Завтрак съешь сам, обедом поделись с другом, а ужин отдай своему врагу». Мы литовцы-крестьяне, поступаем наоборот: завтраком делимся с другом, потому что некогда съесть одному, обед часто отдаем врагу, потому что женщинам некогда его стряпать, а ужином набиваемся сколько влезет — надо же хоть раз поесть как следует. Я готов приладиться к такому способу, какой тебе будет удобней, Ева, — пошутил Мартинас.

— Я начну снова готовить обед. Времени у меня теперь хоть отбавляй. — В последних словах ее прозвучала горькая насмешка. — А сегодня вечером выпьем молока. Поздно выдумывать что-то еще.

Они направились в дом. Мартинас шагал немного сзади. Он глядел на когда-то стройную ее фигуру, обтянутую черным платьем; видел светлую полоску шеи, скромно подстриженные каштановые волосы, естественную походку усталой женщины, которая словно не ощущала взгляда идущего за ней мужчины, и почему-то вспомнил свою мать, когда ему было каких-нибудь четыре года. Мать давно уже умерла; из года в год он все реже вспоминал ее, но всегда вспоминал молодой, одетой в черное траурное платье, пропитанное восковым похоронным запахом. Только теперь, много лет спустя, он смог достойно оценить ее, вжиться в тяжелую долю молодой вдовы. Ему казалось, что он слишком мало ее любил, не был достаточно внимателен, часто обижал, и при мысли об этом сердце сжимали жалость и мучительное ощущение невозвратимой утраты.

Мартинас поравнялся с Евой и взял у нее из рук пустое ведро.

— Я вспомнил свою мать, — буркнул он, еще больше удивив ее.

Дверь комнаты Гайгаласов была распахнута настежь. Клямас, только что вернувшийся из бригады, валялся в сапогах на кровати и одной рукой качал люльку, вокруг которой прыгал Арвидукас, по примеру взрослых корча рожи и таким образом веселя младенца. С половины Толейкисов вышла Гайгалене с дымящейся миской забеленной картофельной похлебки. Мартинас сказал «добрый вечер», поблагодарил женщину за помощь и, пожелав приятного аппетита, вошел вслед за Евой в ее комнату.

Ева поставила на стол три кружки молока. Поначалу ужинали молча, только Арвидукас своими проказами нарушал неловкое молчание. Мартинас думал, не слишком ли легкомысленно он поступил, договорившись столоваться у Евы. После избиения Арвидаса он заходил сюда лишь один раз — сообщить Еве о несчастье, — и теперь его раздражала мысль, что люди невесть что могут подумать о мужчине, который зачастил к одинокой женщине, тем более что раньше он был таким редким гостем в этом доме. Потом они понемногу разговорились. Напряжение спало. И к концу ужина оба они уже чувствовали ту близость, которая обычно соединяет двух товарищей по общей судьбе. Мартинас понял, что Ева, говоря о своих отношениях с Арвидасом, не откровенна до конца, но и так сказала больше, чем полагается в таких случаях; ее доверие очень взволновало его, и он сам не почувствовал, как открыл тот уголок своего сердца, который принадлежал Годе. Простились они, испытывая самые дружеские чувства друг к другу. Два с половиной месяца, проведенные по соседству, так не сблизили их, как этот час за кружкой молока. Мартинас пожелал Еве, чтобы скорее вернулся Арвидас («Вот увидишь, вернется здоровее прежнего»), а Ева в свою очередь уверяла Мартинаса, что его дружба с Годой, без сомнения, завершится свадьбой («Обыкновенные женские капризы; больше ничего. Пройдет…»). Оба не очень-то верили в исполнение добрых пожеланий, но и одной и другому стало как-то веселее, что нашелся человек, который сочувствует, искренне хочет помочь и сам нуждается в такой же помощи. Они были вроде сбившихся с ног путников, севших спина к спине вздремнуть в чистом поле, потому что лишь таким образом — поддерживая и согревая друг друга — они могли отдохнуть.

Гайгаласы уже легли. В накуренной комнате раздавался оглушительный храп умаявшейся женщины. Несло духом нечистых пеленок, сохнувших на веревке, протянутой поперек комнаты. В густых вечерних сумерках, словно далекая лампа, мерцал огонек; поначалу тусклый, потом все светлее,

пока наконец, осветив худое, небритое мужское лицо, угас, окутанный облаком дыма.

— Не спишь? — тихо спросил Мартинас, недовольный, что не удастся незамеченным проскользнуть в свою комнату.

— Видишь.

— Договорился столоваться у Толейкене.

— Удобно…

— Что говоришь? — В слове Гайгаласа Мартинас усмотрел двусмысленный намек.

— Толейкис был единственный человек, который мог управиться с этими свиньями. — Гайгалас нервно затянулся дымом. В свете сигареты злобно посверкивали запавшие глаза.

Мартинас никогда не испытывал симпатии к Гайгаласу, а теперь почувствовал к нему просто ненависть.

— Я тоже хотел бы видеть Толейкиса в кресле председателя, а не в больнице. Посмотрел бы я, как бы он выбрался из этого капкана, который сам поставил, — с досадой отрезал он и, переведя дыхание, добавил порывистым голосом: — Они требуют полный план кукурузы. Навикас даже предложил перепахать рожь…

— Полоумный! — Гайгалас швырнул сигарету под ноги Мартинасу и натянул одеяло на голову. Потом вскочил, резко спихнул его ногой на пол и сел на кровати. Но Мартинас уже ушел в свою комнату. Гайгалас снова лег и долго ворочался с боку на бок, мучительно стеная и ругаясь, будто ему жгли пятки.

«Этому-то никогда не будет хорошо. Точит зуб сам не знает на кого», — подумал Мартинас. Он старался ни о чем не думать, чтобы скорее заснуть, но против его воли перед глазами безо всякой связи проносились картины, словно перепутанные кадры из анонса какого-то фильма. Он видел пластмассовое, словно усиженное мухами лицо Быстроходова, Барюнаса, бутылку коньяку в мясистой лапе, поросшей серой шерстью, криводушный угрожающий взгляд Навикаса, видел братана Шилейку, посиневшее, мертвецки оскаленные зубы, полумрак кладбищенской часовни в провонявшей комнате, и снова Быстроходова, Барюнаса, Навикаса… Мартинас уткнулся в подушку, но карусель лиц без удержу продолжала вертеться. «Надо что-то делать… Надо что-то делать… делать… делать… делать… — настойчиво нашептывал на ухо перепуганный голос. — Поеду завтра в Вешвиле…» Эта мысль мелькнула неожиданно, но он не удивился. Словно уже думал об этом когда-то, потом забыл и теперь снова вспомнил. Он еще не знал, что там будет делать, куда пойдет, с кем будет советоваться и будет ли вообще советоваться, но неясное предчувствие говорило, что там, только там он найдет окончательное решение, откладывать которое больше уже невозможно.

IV

Сразу после праздников ушла из дому Лелия. Морта нашла на подушке записку. На ней каракулями было нацарапано: «Ухажу жить в горад за прислугу. Не ищи ничего не выйдет не вернусь всиравно». Лелия не закончила даже четырех классов, потому что приходилось смотреть за младшими детьми, однако, даже десять лет просидев за школьной партой, она все равно писала бы коряво, с несметным количеством ошибок, которые не могла уразуметь ее тупая головка, больше склонная к практической деятельности, чем к рассуждениям.

В тот день люди, проходя мимо двора Лапинаса, не слышали привычного тарахтения кросен на половине Римш. Кросна молчали и второй день, и третий, и еще позже, и никто, даже сама Морта, не знала, когда же они залопочут веселым голосом неутомимой труженицы. Да и залопочут ли вообще? Порвались нити основы, словно изъеденные молью. Не эти, на кроснах, бумажные, а в душе, невидимые, зато и труднее связываемые. После ухода Бируте с грехом пополам сцепила некоторые из них. Утешалась — время придет на помощь. Но поступок Лукаса отрубил с трудом связанные и пообрывал новые. А тут еще Лелия… В доме вдруг стало просторно, пусто, хоть, как и раньше, не хватало кроватей, чтоб ложиться по одному. Неприютно, траурно, словно троих покойников одним разом на кладбище проводила. Троих… Но все ли это? Этого-то никто не скажет, не может сказать и лучше, чтоб не говорил. Не надо! Но от собственного глаза-то ничего не скроешь. Он видит, что лицо Дангуоле уже помечено той же печатью гибельной хвори, которой была помечена Бируте, а потом Лелия. Дангуоле неразговорчива, не грубит матери, а после ухода Лукаса совсем замкнулась в себе. Домой является только спать. Даже обед берет с собой, как будто эти склады кормов не могут ни минуты без нее обойтись. Морта хочет услышать от нее то, что бы подтвердило мучительные догадки. Пускай уж ударит самым обидным словом как камнем, пускай растопчет и смертельно оскорбит материнское сердце, только бы не эта страшная тишина, это презрительное равнодушие! Злость Морты прорывается. Язвительные слова как удары дубинки свистят во все стороны. Больше всего их достается Дангуоле. Та съеживается, но не из страха, не из смирения, а потому, что чувствует свою силу. Так съеживается взрослый, когда его колотит по спине ребенок, перед которым он малость провинился. До Морты наконец доходит, что она наговорила лишнего, но уже поздно: Дангуоле выскользнула в дверь и вернется, только когда все будут спать.

Поделиться с друзьями: