Деревянная пастушка
Шрифт:
— Но…
— Да у Штрассера пороху на это не хватит. Он как Рем: тот просто плюнул, снял с себя командование штурмовиками и исчез за границу вместо того, чтобы велеть своим бандитам отправиться с Гитлером на прогулку, а вернуться без него. Все нацистские «лидеры» на одно лицо: они будут, как кошки, драться за второе место, но только Гитлер хочет быть первым. Я наблюдал когда-то такую скаковую лошадь: она бежала почти голова в голову с победителем, но не опережала его даже на полноздри.
— Должно быть, на этой лошади вы изрядно поиздержались, — буркнул Леповский.
— Так бы оно и вышло, если бы я не ставил на обеих… Но вернемся к Гитлеру. Склока по поводу политики партии в общем-то не имеет значения, зато значение имеет сообщение Грегора, этого чемпиона
— И тем не менее мне говорили, что в Бамберге о политической линии спорили до потери сознания, собственно, все время только об этом и говорили, пока не забаллотировали линию Штрассера.
— Политическая линия! — возмущенно фыркнул Рейнхольд. — Здесь-то и заложена вечная слабость Штрассера. Для Гитлера политика лишь средство возобладать над различными группировками; он отбросит ее, как только она будет ему не нужна. Он, как и вы, прекрасно понимал, что здесь Штрассер может произвести лучшее впечатление, чем он сам, вот почему он и послал сюда Штрассера, и вся прелесть в том, что пропагандировались-то здесь ультрарадикальные идеи Штрассера, которых он, Гитлер, никогда не разделял, поэтому, как только они сослужили свою службу и привлекли к партии орды обездоленных, Гитлер преспокойно может отречься от них, чтобы не напугать богачей. Нет, я вижу только одну перспективу для Грегора — вот так же без конца вспахивать и засевать новые и новые поля, с которых Гитлер будет собирать урожай, пока бедная рабочая лошадь не выдохнется и не исчезнет надобность в ее работе; тогда ее отправят на убой, как Людендорфа.
Граф Леповский молчал, раздумывая.
— Должно быть, это-то и углядели умные карие глазищи этого хромоногого Иуды: мне говорили, что он ни слова не произнес в Бамберге в поддержку своего хозяина и нынче совершенно предался Гитлеру.
— Геббельс себе на уме. Он говорит лишь тогда, когда уверен в аплодисментах, и скорее отрежет себе язык, чем станет защищать того, кто проигрывает.
Леповский молча отвернулся к печке и плюнул.
После перемирия, наспех сколоченного в Бамберге, где Гитлер обвил руками шею непокорного Штрассера, а брехун Геббельс даже онемел, Штрассер получил полную возможность говорить все, что ему заблагорассудится, лишь бы это приносило партии новые голоса, но вынужден был отказаться от каких-либо попыток диктовать партии линию поведения. В обмен Гитлер подтвердил Штрассеру, что он остается на севере главным официальным рупором Единой и Неделимой нацистской партии. Словом, сеть не порвалась и грандиозный улов Штрассера был благополучно вытащен на берег — Гитлером.
29
В ту осень Мэри решительно объявила, что желает спать, как все, наверху, поэтому пусть Гилберт сделает лифт, к тому же такой, которым она могла бы пользоваться без посторонней помощи. Рабочие бесконечно долго устанавливали его, только перед самой зимой он наконец заработал. К этому времени ноги Мэри стали почти как палки, зато руки и плечи налились и приобрели необычную силу. Над ее кроватью укрепили нечто вроде трапеции, с помощью которой Мэри могла сама приподниматься и выбрасываться из постели; вскоре руки и плечи ее стали сильными, как у обезьяны, так что хрупкая Полли теперь уклонялась от объятий матери.
Могучие руки помогали Мэри передвигаться в кресле на колесах быстрее любого пешего, поэтому никто не мог за ней поспеть. А сиделка — та просто теряла последние крохи разума. К декабрю Мэри обнаружила, что может в своем кресле даже подняться по пандусу и въехать в конюшню. Об этом своем достижении она никому не говорила, но ровно через год после падения с лошади она уже присутствовала в День подарков в Тоттерсдауне на сборе охотников. Церемониймейстер громко приветствовал «Храбрую даму, которая держится, как скала», сам же подумал (как и большинство собравшихся), что этому живому покойнику едва ли стоило приезжать на праздник;
да и разнервничавшиеся лошади явно были того же мнения, особенно когда пандус кончился и кресло на колесах запрыгало по гравию Тоттерсдауна.Итак, еще один год подошел к концу. Джереми написал, что ему не дают отпуска на рождество (он теперь именовался «постоянным представителем» при адмиралтействе, что избавляло его от пинков), но зато обещают отпустить на Новый год. В канун Нового года отец его служил всенощную и Джереми с Джоан ужинали в Мелтоне, решив проводить этот злополучный год вместе с Мэри, Огастином… и Гилбертом.
Первые четверо очень старались, чтобы все было хорошо, но пятый явно решил превратить новогоднюю встречу в весьма мрачное предприятие. Джереми принялся рассказывать про свой новый пост: он даже ночью должен находиться в пределах досягаемости по телефону — а вдруг ему и дежурному офицеру придется срочно продумать и отдать какой-то приказ в случае, например, если весь королевский флот вдруг перевернется в темноте или если бунтари вытащат главнокомандующего из кровати прямо в пижаме и повесят на нок-рее…
Гилберт заметил, что, какой бы приказ ни отдал Джереми, ничего хорошего все равно не выйдет, и Джереми величественно согласился. Кстати, добавил он, даже на его фарфоровом ночном горшке изображен теперь якорь Их Светлостей, обвитый цепью, а по ночному горшку ведь можно точно определить ранг владельца: у адмиралов, например, горшки из тончайшего фарфора с золотым якорем, а дальше и то и другое идет по нисходящей согласно приказу о продаже мер емкости в лавках для моряков: «ночные горшки глиняные, простые» (для рядовых) и даже «ночные горшки резиновые, нестандартные — для пользования…»
Но и это не развеселило Гилберта. В общем, Гилберт на протяжении всего вечера — второй медовый месяц у него прошел явно не лучше первого — оставался мрачным; менялся он, и притом заметно, лишь когда обращался к Джоан. Мэри была явно чем-то раздражена и то и дело под любым предлогом, а то и без оного отъезжала в своем кресле от стола, а когда ужин кончился, принялась бесшумно кружить по гостиной вокруг горстки собравшихся друзей, словно сторожевой пес, охраняющий стадо овец. Если же (что случалось редко) она останавливалась, то говорила лишь о политике. Гилберт же отмалчивался — так бывший пьяница бежит от бутылки с джином. Однако Мэри бестактно упорствовала…
Казалось, 1926 год никогда не настанет и Уонтидж никогда не принесет пунш.
— Она хочет, чтобы он уехал, — сказала Джоан, когда они с Джереми возвращались на велосипедах в темноте домой.
— И вновь присоединился к своим коллегам вестминстерским мейстерзингерам?.. Да, вы, наверное, правы.
— Мэри — женщина разумная. Она понимает, какой они оба готовят себе ад, если он останется.
— Но есть и еще кое-что, смотрите, будьте осторожны! — И племянник напрямик объявил тетушке: — Наш святой Гилберт к вам явно неравнодушен!
Какое-то время они ехали молча, потом Джереми добавил:
— Мэри ведь почти ничего не упускает из виду…
— Да, — излишне поспешно согласилась Джоан. — А ты не заметил, насколько лучше стал выглядеть старик Уонтидж после того, как Мэри послала его на операцию и ему вырезали щитовидную железу?
30
Мэри действовала осторожно: она ни разу не произнесла вслух, что Гилберту надо было бы вернуться к политике, просто то и дело заговаривала о политике и интересовалась последними новостями внутриполитической жизни. И вот вскоре Гилберт возобновил переписку с одним из наиболее видных либералов сэром Джоном Саймоном, а недели через две или три после пасхи Мэри пригласила к ним и самого Великого человека. Хотя Саймон был в тот момент занят своими адвокатскими делами, он все же принял приглашение. Огастин тогда находился у себя в Уэльсе, поэтому не присутствовал на ужине, после которого сэр Джон и двое других гостей-либералов уединились с Гилбертом в кабинете.