Деревянные башмаки
Шрифт:
ХРОМОЙ
Милое дело — пасти где-нибудь на привольном лугу, вдалеке от огородов и посевов, и все же лучше всего — в лесу, по березнякам да по кустарникам. Тут можно целый день напролет лазить по деревьям, слушать пение птиц,
Подобно тому как усадьбы украшаются палисадниками и садами, наша деревня тоже принарядилась, только вместо руты ее украшением стал зеленый лес — Гремячая пуща. Раньше в нем скот не пасли, редко кто граблевище или палку выстругает — любили люди лес, растили его, берегли. Но вот прошумела тут война и безжалостно вытоптала поля, леса и прильнувшие к ним усадьбы. Солдаты рубили пущу стоя, вот и оставили после себя пни до пояса. В лесу появились утыканные столбиками пустоши, напоминавшие старые, заброшенные кладбища. Они быстро зарастали кустарником, буйной зеленой травой. На эти-то вырубки и пригоняли скотину подпаски из окрестных деревень, а с ними и хромой пастух Казбарасов.
Собирались мы обычно на пригорке, у толстой корявой березы. Казалось, это, опершись на клюку, стоит сгорбленная седовласая старуха и грустно смотрит на загубленный лес. Под этим деревом мы, подпаски, жгли костры, пекли картошку, грибы, тут же играли, ссорились и мирились.
Больше всего мы любили «наводить шорох»: стрелять, взрывать что-нибудь. После войны взрывчатки валялось вокруг сколько хочешь. Мы разводили огонь в каком-нибудь окопе и швыряли туда снаряд величиной с доброго поросенка — ну и грохоту было! А если нам за такой «шорох» и доставалось — эка невидаль! Для пастухов это дело привычное.
С пригорка нам, как с крыши, видны были мелькавшие в кустах коровы, овцы и козы.
Вон между двух юных березок щиплют густую траву две моих буренки. В холодке улеглись рядышком давно не стриженные овцы, они вытягивают шеи и тяжело дышат от жары. Скотина моего соседа Дамийонаса вся, до единого животного, в путах. Даже у овец передняя правая нога связана веревочкой с левой задней. А две неспутанных натертых ноги отдыхают. Пока болячки на них подсохнут, глядишь, уже другие две ноги стерты до крови. Будут шерсть стричь, тогда и поменяют путы.
А Юлюс, Казбарасов пастух, кажется, сам навеки невидимыми путами опутан: шарк, шарк — ковыляет он вперевалку за своим стадом. У его коров путы на шее подвязаны. У одной бубенчик из гильзы болтается, у другой колокольчик от праздничной упряжи позвякивает, а третью узнаёшь по бряканью деревянной погремушки.
Частенько пригоняет в Гремучую пущу своих коз и дочка вдовца-портного Еруте.
— Это чьи же такие козы, кожа да кости, и орут как оглашенные? — спрашивал какой-нибудь случайный прохожий.
— Мои! — с достоинством отвечала Еруте, не выпуская из рук вязанье. — А что, не нравятся?
Она была такая хорошенькая, кудрявая, с живыми
синими глазами, что каждый встречный-поперечный не мог удержаться, чтобы не похвалить даже ее коз…А наша троица делала вид, что не замечает, как хороша Еруте, мы даже не заводили разговор на эту тему. На самом же деле нам без Еруте — все равно что без солнца: слоняемся без толку, грыземся, подтруниваем друг над дружкой, а сами все поглядываем, не белеют ли вдалеке козы, все прислушиваемся, не раздастся ли их блеянье…
Как-то раз мы первые пригнали с Юлюсом своих коров, разожгли костер и стали ждать прихода Еруте и Дамийонаса. Юлюс скрючился под березой и примолк, о чем-то задумавшись. Он имел обыкновение усаживаться, поджав под себя здоровую ногу и вытянув вперед больную, короткую. Ему казалось, что тогда поджатая здоровая нога ужмется, зато другая, чего доброго, удлинится. Когда он так сидел, мы говорили: «Юлюс ногу лечит».
— Ты случайно не обратил внимания, — начал он разговор, — что каждый человек похож на какое-нибудь животное, птицу или жука?
— Правда? — удивился я. — Тогда скажи, на кого я смахиваю?
— Вот дядя Казбарас, — не спешил дать ответ Юлюс, — как наденет свои рыжие порты, так сразу ужасно на петуха делается похож. Петух, видно, тоже это замечает и злится на Казбараса. Так и наскакивает и все долбануть норовит.
— А я на кого же? Скажи, на кого я…
— Наш Дамийонас, этот — вылитый медведь, только голова у него беличья. Зубы верхние вперед торчат, никак их не спрячешь. Придется парню со временем усы отпустить.
Я вспыхнул заранее и снова к нему с вопросом:
— Ну, а про меня чего ж не отвечаешь? Я-то на кого похож?
— А ты, по-моему, ни то ни се… — ответил Юлюс. — Если по ногам судить — вроде аист, а голова — как у летучей мыши, лопоухий… Словом, что-то порхающее…
— Раз уж я порхающее, то кто же тогда ты? — немного обидевшись, спросил я.
— Я-то? Сам видишь… — потрогал он свою ногу. — Я как тот кузнечик без голенастой ножки…
— А на лицо ты совсем ничего, — утешал его я. — И голос у тебя вполне… Да, а Еруте, по-твоему, кто?
— О! Еруте! Она самая красивая, — огляделся по сторонам Юлюс, как бы подыскивая что-нибудь подходящее для сравнения. — Она как вон та елочка…
— Скажешь тоже… Ведь она — человек, а тут — дерево…
— Сам ты дерево! — вспылил Юлюс. — Еруте на касатку похожа, вот!
— Ну, на ласточку — это другое дело, — согласился я.
И тут Юлюс заметил, что его Пеструха забралась в овсы. Он вскочил и, размахивая руками, как птица-подранок, побежал туда. Вернулся разгоряченный, усталый и к тому же с охапкой валежника для костра.
— И чего носишься как угорелый, — сочувственно пожурил я его. — Возьми и свяжи ноги этим коровам. Вон Дамийонас и в ус не дует…
— По-твоему, скотине не больно! — запальчиво выкрикнул Юлюс. — А этот Дамийонас у меня еще будет знать… Так коров опутывает, что они, бедняги, еле ноги передвигают. Голяшки вон до кости стерты, мухи на кровь слетелись. А как разозлится, за хвост корову схватит — и давай хлестать кнутом до одури. Уж коли кто скотину этак губит, тому ничего не стоит и человека на тот свет отправить.