Десять кубинских историй. Лучшие рассказы кубинских писателей
Шрифт:
Тяжелая работа, которая ему предстояла, привела бы к публичному раскрытию творчества и личной жизни Ипполита Моры, до того момента никому не известных.
— Каждый уважающий себя критик, — сказал он, подбадривая себя, — обязан излагать все своему читателю ясно и достоверно.
Когда он рассказал об этом проекте, его коллега-прорицатель был поражен.
— Тебя опубликуют за рубежом, переведут твою книгу, а после смерти романиста ты заработаешь кучу денег.
Возможно, втайне он лелеял эту мысль, однако она не была для него единственным стимулом, в этом он ясно отдавал себе отчет. Зарабатывание денег на результатах исследования любимого произведения не было оскорблением или позором в том случае, если бы явилось простым следствием
Двадцать один день спустя, отсчитанный один за другим, тот же голос по телефону назначил ему встречу на следующий вечер.
Ипполит Мора расположился на некоем подобии дивана бледно-лилового цвета, напомнившего ему цвет губ поэтессы. Он сидел, вытянув ноги, с высоко поднятой лысой головой, посаженной на широкую шею, словно древнеримский бюст, с резко очерченным в полутьме профилем.
Когда я вошел, он протянул мне руку для приветствия, которая так и замерла в воздухе, не пожав моей. Это была маленькая рука с короткими, очень аккуратными пальцами и легким пушком и, как я заметил, слегка нерешительная. В часы, проведенные в жажде встречи, он представлял себе его руки с длинными властными пальцами, эдакими ловкими щипцами, которыми он сражался с упрямыми словами.
Он пригласил меня сесть на восточного вида пуфик, низкий, без спинки. Его диван стоял у окна, через которое в комнату проникали последние вечерние лучи, и против света едва ли можно было различить движения писателя. На меня же, напротив, падал весь скудный свет комнаты. Я предположил, что так было задумано: вместо того чтобы за ним наблюдал я — что я и собирался сделать, входя в комнату, — получалось, что наблюдать за мной будет он. Его слова это подтвердили.
— Вы очень молоды, — услышал я его голос с явными металлическими, слегка высокомерными нотками: видимо, таким образом Мора пытался создать впечатление, что держит себя в руках.
И опять, как на вечере у Анны Моралес, проявлялось это досадное повышенное внимание к моей молодости, как будто бы никакими другими достоинствами я не обладал. Но писатель, по крайней мере, не стал упоминать о его так называемой красоте, которую восхваляла поэтесса. Он думал, мечтал, что Ипполит Мора примет его в своей чистенькой гуайавере, но снова ошибся: Мора был одет в старую выцветшую рубаху и черные брюки, и то, и другое широкого покроя.
Его одежда, в особенности брюки, перекликалась с обстановкой комнаты, где стояла китайская мебель, покрытая блестящим черным лаком с инкрустацией из слоновой кости. Он с удивлением разглядывал абажуры из красной ткани, высокие синие вазы, кинжалы и бумажные веера на стенах, расставленные по полу и столам канделябры и большие свечи, пахнувшие ладаном, сандалом и цикломеном. По правде сказать, ни одно из произведений писателя не выявляло его глубокого интереса к предметам восточного интерьера. Кажется, мои ожидания от только что сделанного открытия с намерением произвести новые исследования, которые пригодятся для будущей работы, были раскрыты Ипполитом Морой. Он проговорил, как бы объясняя:
— Мой любовник страстный любитель всего китайского.
Он не понял, что его удивило больше: неожиданное увлечение китайскими вещицами или то, что разговаривавший с ним по телефону мужчина оказался не секретарем или помощником, а любовником. Когда на меня сваливается сразу несколько удивительных открытий, мне иногда очень сложно определить важность и значение каждого из них в отдельности, удельный вес, как сказал бы химик.
И в этот момент, словно для того, чтобы рассеять его оцепенение, вошел любовник, поздоровался и поставил на столик поднос с чайником и двумя чашками, разумеется китайскими, и удалился, сделав неопределенный жест, наподобие гейши, так, по крайней мере, расценил его гость.
— Чай заварится через пять минут, — предупредил он.
Я заметил, как Ипполит Мора улыбнулся. У него были красивые, крупные зубы. В его
улыбке была особая нежность, как подтверждение некоего семейного ритуала, существовавшего между ними.Выходя, любовник на секунду задержал на мне взгляд, между ног, я машинально опустил глаза и обнаружил бутылку вина, которую я поставил туда, когда садился, и о которой я напрочь забыл. Я заточил мою посланницу между ног, сказал я про себя, подтрунивая над тем, что забыл совет приятеля-редактора.
— Это подарок, — признался он спешно, поднимая бутылку вверх до уровня лица Моры.
Он захотел рассмотреть подарок, и его рука появилась из скрывавшей его полутьмы.
— Передай-ка его мне.
Любовник протянул бутылку Море. Не дожидаясь, пока Мора ее развернет, и не проявляя ни малейшего любопытства к подарку, который получил его партнер, он удалился, оставив нас одних. Из полутьмы послышался тихий шелест бумаги, и следом возглас радости.
— Мое любимое, — услышал он затем и заметил отблеск бутылки: писатель выставил ее в полоску света. — Рубиновый цвет с отливом охры. Я слышу аромат диких трав, чувствую вкус красной смородины и черники. Как его старательно выдержали: шесть месяцев в дубовой бочке.
Он протянул ему бутылку с просьбой поставить ее на столик рядом с чаем.
— Открыть ее? — предложил я с намерением поднять тост.
Писатель совсем не хотел принижать ценность его подарка, достать который наверняка стоило ему неимоверных усилий, но красное вино стояло на первом месте в длинном списке запретных для него удовольствий. В голове гостя пронеслось воспоминание о потраченных сбережениях, очереди в обменный пункт, о том, как он скрывал бутылку, находясь в доме поэтессы… Все это осело за стенками безразличного зеленого стекла бутылки, которую Море запретили вскрывать. Он попытался успокоиться. «Разве оно не было дорогим подарком, прекрасным посланником, выращенным в старинных виноградниках? Тем оно и осталось: напоминанием о прошлых удовольствиях. Возвышаясь на столике, оно было немым участником нашего разговора», — воскликнул писатель своим ясным звучным голосом. На секунду, по его небрежности, мне удалось увидеть его лицо, возникшее из полумрака и наклоненное ко мне. То было лицо старика, но что-то несокрушимое и, возможно, бессмертное отражалось в нем.
— Вам наверняка говорили, — вернулся он к разговору, снова погрузившись в тень, — что я веду жизнь затворника, редкий экземпляр в центре суетного, бурного города.
Казалось, он снова угадал. Гость признался, что именно так образованная часть города представляла себе его жизнь.
— Отчасти это сплетни, как и многое другое, что болтают о моей жизни и моем творчестве.
Он чувствовал себя окруженным пересудами, являясь скорее выдуманным образом, нежели реальным человеком.
— Я знаю, что в конце концов имя писателя становится тайной. Когда придет час смерти, который уже осторожно подбирается ко мне, я не смогу защититься, и будет бесполезно пытаться сделать это: вокруг моего имени будут царить сплетни. И тогда я стану притчей.
Из-за двусмысленности в его интонациях мне не удалось определить, говорил ли он серьезно или шутил. Неожиданным движением, словно предчувствуя близость исповеди, я вытащил свой маленький диктофон и, поставив его на стол, нажал на старт. Красная лампочка дерзко ворвалась в сумрак комнаты. Аппарат был японского производства, и, усмехнувшись, он подумал, что тот вполне вписывался в обстановку комнаты.
— Можно? — спросил он.
Писатель поинтересовался, не рядом ли с бутылкой вина он поставил диктофон, гость кивнул, полагая, что романист готов разрешить запись.
— Выключите его, — приказал он внезапно. — Наш разговор — не интервью, а встреча. После этого вечера будет еще много возможностей записать все, что вам угодно. Дождитесь этого момента.
Гость удовлетворил его просьбу, выключив диктофон.
— Я отстаиваю свое право на одиночество, хотя уже давно знаю, что это иллюзия и даже больше, чем иллюзия.