Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Десятиглав, Или Подвиг Беспечности(СИ.Проза ру)
Шрифт:

Через неправдоподобно короткое время раздался звонок в дверь. Я невольно подумал о том, что мой тесть и Евгений чем-то схожи — прежде всего не бьющим в глаза, но все же сверхъестественным могуществом и вытекающей из этого дара абсолютной уверенностью в себе. Едва я отворил дверь, как в квартиру ворвались несколько верзил в черных костюмах и при галстуках, молниеносно обежали всю квартиру, словно свирепые муравьи-бойцы, и столь же молниеносно исчезли. Сверхпрезидент вошел в квартиру один — он прекрасно понимал, что может не опасаться подвоха с моей стороны. Меня в очередной раз поразил контраст между заурядностью его облика и тем положением, которое он занимал. Мы уселись у кофейного столика эпохи Людовика ХIV и некоторое время молчали. Сверхпрезидент был явно смущен: он покашливал, отдувался, принимался чесать себе глаз, — словом, поведение его также отличалось заурядностью. "Вам будто бы не по себе, папаша, — съязвил я. — Мне-то казалось, что злодея вашего калибра ничем уже не смутишь. Надо же, устраивать кровавые разборки в лоне собственной семьи!" — "Почему это я злодей? — ощетинился сверхпрезидент. — Вы сами злодей, вы пытались лишить меня любимого существа — моей дочери…" — "Да Бог с вами, что вы такое говорите, — удивился я. — Разве я мешал вам общаться с Анной?" — "Нет, но вы внушили ей свои нелепые понятия о жизни и едва не сделали ее несчастной", — нахально заявил мой тесть. "Никогда не замечал, чтобы у нее в моем обществе был несчастный вид, — возразил я. — Оно и понятно: это общество она выбрала сама. Впрочем, подозреваю, что ваши наскоки на меня носят скорее идеологический характер. Вам просто не по нраву мои, как вы выражаетесь, понятия. Да, я не скрываю: я никогда не приму вашего культа стяжательства, вашей бездуховности, вашей жестокости, вашего социального дарвинизма. Но разве можно из-за несовпадения во взглядах убивать человека, да еще не совсем вам чужого? Где же ваш пресловутый либерализм?" — "Не скрою, это решение далось мне нелегко, — сухо ответил сверхпрезидент. — Однако на мне лежит огромная социальная ответственность, и потому я обязан, когда того требуют интересы вверенного мне общества, переступать через свои чувства". — "Интересы буржуазного общества", — ядовито ввернул я. "А где вы видите другое?" — парировал мой собеседник. "Ну хорошо, — попробовал я зайти с другой стороны, — почему же вы не сопротивлялись нашему с Анной браку? Стали бы мне мешать, глядишь, я бы и отступился…" — "Зато Анна не отступилась бы, — с отеческой гордостью в голосе возразил сверхпрезидент. — Она все равно настояла бы на своем, и я решил не противиться, чтобы она не наделала еще больших глупостей. Кроме того, я, как вы совершенно верно изволили заметить, либерал, и это не только мое убеждение, но и обязанность. Иначе говоря, я просто по должности обязан везде и во всем проявлять либерализм". — "Хорош либерализм — подсылать бандитов к собственному зятю", — хмыкнул я. "Это для вас они бандиты, а для меня предприниматели. И заметьте, что я вам ничего не запрещал — просто мы оба действовали в соответствии со своим жизненным кредо". В ответ на такую иезуитскую логику мне оставалось только развести руками, однако тут мне на ум пришел неотразимый, как мне показалось, аргумент. "Извините, это вы действовали, — руками бандитов, конечно, — напомнил я. — С моей же стороны никаких враждебных действий не

было. А за намерения, убеждения и мнения карать в либеральном обществе не принято". — "Ну, спасибо за одолжение! Уважил, зятек дорогой, — ехидно протянул сверхпрезидент. — Да уж лучше бы вы бомбы взрывали, чем печатать такое…" Он щелкнул пальцами, и по этому знаку из прихожей к нему метнулся прилизанный, как выхухоль, молодой человек в черном костюме и при галстуке, прижимавший к груди стопку книг, журналов и газет. Не поворачивая головы, сверхпрезидент поднял руку, и молодой человек вложил в эту руку одну из моих книг, аккуратно заложенную на нужной странице. Вся эта сцена была проникнута таким холуйским духом, что я не смог сдержать презрительной ухмылки, которой сверхпрезидент, впрочем, не заметил. Он увлекся гневным цитированием наиболее, с его точки зрения, возмутительных мест из моих произведений, открывая заложенную страницу, прочитывая вслух подчеркнутые строки и отбрасывая использованную книгу или иное издание прилизанному молодому человеку, а тот ловил их с ловкостью жонглера. <<Вот, — восклицал сверхпрезидент, — каково: "Буржуй — почти всегда урод…" Или это: "Здесь именуются элитою разбогатевшие уроды…" Или вот: "Буржуа — не социальное положение, буржуа — это диагноз… Социальная биомасса, столь же безмозглая, сколь и вредоносная…" Или это: "Буржуй всегда отыщет повод твою работу не оплачивать…" А рекомендации ваши чего стоят — взрывать богатых, отстреливать из-за угла, топтать сапогами, травить стрихнином и даже жрать их живьем. Скажите спасибо, что в отношении вас я избрал еще довольно гуманные методы по сравнению с теми, которые пропагандируете вы. Вы откровенно покушаетесь на устои того общества, за которое я отвечаю!" — "Минуточку! Простите! Извините! — негодующе замахал я руками. — Не надо передергивать! Во-первых, все эти методы предлагаю не я, а мой лирический герой, за которого поэт, как известно, не отвечает. Во-вторых, если вы призваны судьбой блюсти существующий строй, то почему вы не хотите допустить, что я призван его как можно скорее ниспровергнуть? А это дает мне право на многое. И в-третьих, я свои воззрения все же не воплотил в действие, а значит, неподсуден никакому земному суду. О вас же этого не скажешь — вы развернулись во всю ширь…" — "А по-вашему, я должен был ждать, пока вы мне распропагандируете всех трудовиков?" — огрызнулся сверхпрезидент. "Кого-кого?" — переспросил я. "Трудовиков, — повторил мой тесть смущенно, поняв, что сболтнул лишнее. — Так у нас в руководстве называют тех, кто… Ну как бы это сказать… Работает, но не занимается бизнесом…" — "То есть тех, кто, в отличие от вас, занят созидательной деятельностью и кому вы платите гроши", — язвительно уточнил я. "Большевистская демагогия", — злобно проворчал сверхпрезидент себе под нос, потому что крыть ему было нечем. "И не вам бы говорить о пропаганде, — продолжал между тем я. — Посмотрите на ваши рептильные газеты, на ваше продажное телевидение — они извращают все духовные ценности в угоду идеологии лабазников. Выходит, им можно, а нам нельзя?" — "Да, — кивнул сверхпрезидент. — Им можно, а вам нельзя. Потому что они защищают устои общества, а вы под них подкапываетесь". — "Да кому, кроме вас и вам подобных, нужно ваше вонючее общество?! — вскричал я, выйдя из терпения. — Пропади оно пропадом!" — "Хорошо, пусть так, — совершенно неожиданно согласился мой оппонент. Я воззрился на него с недоумением. "Пусть так, — повторил сверхпрезидент. — В конце концов, что мне до общества? Ведь мы, либералы, должны исповедовать разумный эгоизм. Пока вы в чем-то убедите массы, меня уже не будет на свете. Так что ваши дерзкие высказывания я бы вам простил…" — "Я не нуждаюсь в прощении", — приосанился я. "Ну хорошо, — поморщился сверхпрезидент, — я оставил бы их без внимания. Но ваши высказывания и ваш, простите, скандальный образ жизни вредят мне лично, подрывая мою репутацию. И заметьте, — сверхпрезидент поднял палец, — я не говорю о том, что вы едва не разлучили меня с горячо любимой дочерью — слава Богу, она вроде бы взялась за ум… Заметьте — я не говорю об этом! Однако ваше имя — вед вы же мой зять — связывают с моим именем!" — "Широкая публика о вас и понятия не имеет", — пожал я плечами. "Плевал я на широкую публику, — разгорячился вождь капитала. — Зато серьезные люди очень даже имеют понятие. Звонит тут недавно Дро Нахичеванский, уважаемый человек, у него интересы в алюминиевом бизнесе… Что это за статья, говорит, про твоего зятя в газете "Ехидна"? Почему твой зять не бережет свою репутацию? Это ведь очень уважаемая газета!" Сверхпрезидент взял двумя пальцами газету из рук холуя и бросил ее мне на колени. Я с любопытством просмотрел фотографии: действительно, то был отклик на наш концерт в городе N, выдержанный в крайне ерническом и скабрезном тоне. Разумеется, подобный тон не мог не привести в ярость моего тестя, ибо, как я уже отмечал выше, никто так е заботится о соблюдении приличий, как труженики борделей, а тесть в определенном смысле как раз и являлся управителем гигантского борделя. "А вот еще на ту же тему, — не унимался сверхпрезидент, и на колени мне шлепнулись "Гадюка", "Скунс" и "Скорпена" — также весьма почтенные печатные органы. Я не успевал просматривать даже десятой части корреспонденций — тесть забрасывал меня все новыми и новыми изданиями, от солидных литературных журналов до самых низкопробных таблоидов, и все они считали нужным как-то отреагировать на факт существования трех скромных поэтов в литературе и на сцене. При этом спокойно-благожелательных и рассудительных публикаций были единицы — подавляющее большинство журналистов считали уместным и приличным писать об известных поэтах в панибратском тоне, с огромным апломбом, явно свысока и с поучающими нотками в голосе, сиречь в тексте. Все эти скудоумные сопляки, интеллектуальный багаж которых исчерпывался дюжиной модных книжек, не могли даже приблизиться к пониманию подлинных масштабов явления, о котором брались писать. Иначе разве осмелились бы они усвоить по отношению к нам требовательный, а то и наставительный тон? Гете писал о таких, как они: "Им представляется, будто писатель, создав свое произведение, становится их должником, при этом изрядно поотставшим от того, о чем им мечталось и думалось, хотя оние еще совсем недавно даже понятия не имели, что нечто подобное где-либо существует или может существовать". Впрочем, находилось немало и вовсе безмозглых писак, которые полагали, будто наши произведения и концерты — неплохой повод позубоскалить, и не над какими-то конкретными проявлениями нашей творческой мысли, — такое нашим сочинителям было явно не по разуму, — а над тем, как им виделись наша внешность и наше поведение. Даже на их птичьи мозги производили впечатление глубина и значительность нашей деятельности, но именно эти свойства и казались им нелепыми и смешными. В самом деле, к чему исследовать жизнь, когда нужно зарабатывать деньги? С чем бы мы ни выходили к широкой публике — всему этому журналисты стремились вменить характер скандальности, эпатажа и какой-то извращенности. Придав же нам уродливый вид, они с тем большим успехом принимались над нами потешаться, хотя описанные ими уроды жили только в их больном воображении. Поневоле вспоминаются слова Сомерсета Моэма: "Филистеры, знаете ли, уже давно отвергли костер и дыбу как средство подавления опасных для себя взглядов, они изобрели более смертоносное оружие — издевку". Одним словом, большую часть написанного о нас читать было гадко, вне зависимости от того, хвалили нас писаки или ругали, а потому мне пришлось признать правоту сверхпрезидента, когда тот с пафосом воскликнул: "Вы меня компрометируете! Вы подрываете мой престиж!" — "Но мы ведь не виноваты, если про нас так пишут", — вяло защищался я, сам понимая шаткость этого аргумента. В самом деле, уничтожить собственную славу я не смог бы, даже вздумай я прекратить творческую деятельность; следовательно, журналисты не могли обо мне не писать, а писать достойно они, к сожалению, не умели. Следовательно, пресечь поток порочащих его публикаций сверхпрезидент мог только одним способом — ликвидировав меня физически. Увы, такова была железная логика безумного мира, в котором нам довелось жить. Вдобавок я никогда не смог бы сам отказаться от Анны, и это тоже делало ситуацию тупиковой.

Я повесил голову и сник, однако сверхпрезидент не унимался. "А вот, полюбуйтесь, — добивал он меня. — Вот тут написано об акции вашего поклонника: на торжественном собрании, посвященном двухлетию банка "Приплод", на котором присутствовали первые лица государства, а также Дро Нахичеванский и Иосиф Кобзон, он пробрался за кулисы, а потом вышел на сцену в чем мать родила. На левой полужопе, то есть ягодице, у него было написано "Куртуазный маньеризм", а на правой — "Закаляет организм". На животе была надпись: "Враги куртуазного маньеризма — сосите!" — и стрелка вниз. Фамилия этого типа — Гребенюк, я его немного знал по работе, потому что он пытался торговать солью…" — "Прекрасный человек Гребенюк", — подумал я, однако произнести это вслух поостерегся, опасаясь, что сверхпрезидент придет в ярость и пристрелит меня на месте. Он еще долго что-то говорил, а я молчал и с нежностью думал об Анне. Затем я поднял голову и посмотрел на него в упор. Увидев мои глаза, сверхпрезидент осекся. "Значит, война?" — с грустью спросил я. "Значит, война", — отводя взгляд, ответил мой тесть и закашлялся. "Могу я хотя бы узнать день и час, когда… ну, когда все случится? И кто будет исполнителем приговора?" — полюбопытствовал я. "Не имею права говорить об этом, — хмуро сказал сверхпрезидент. — Существует определенный порядок, и я как ответственное лицо не вправе его нарушать". — "Ну да, заказные убийства — неотъемлемая часть вашего порядка и потому должны подчиняться правилам", — не удержался я от сарказма. Сверхпрезидент вновь закашлялся, посмотрел на часы и поднялся. "Мне пора, — сказал он сухо. — До свидания… точнее, прощайте".

Глава 8

Со времени описанной выше беседы со сверхпрезидентом моя жизнь, как выразился Степанцов в одной из своих песен, "превратилась в помойку". В самом деле, вряд ли кому-либо может понравиться такая жизнь, когда приходится постоянно опасаться покушений, причем осуществляемых самыми жестокими и коварными способами. Опишу для наглядности лишь одно свое тогдашнее утро. Я был совершенно убежден в том, что дни мои сочтены, ибо сверхпрезидент не бросал слов на ветер. Тем не менее я вовсе не торопился на погост и потому старался лишний раз не выходить из дому. Однако поскольку стричь сам себя, как Григорьев, я еще не научился, то подошло время отправляться в парикмахерскую. Я тщательно собрался — в частности, положил в карман пиджака заточенную отвертку, — и по телефону сообщил Евгению о том, что выхожу. Осторожно спускаясь по лестнице, я напряженно вслушивался в гулкую тишину парадного, однако вплоть до самых дверей на улицу ничего подозрительного не обнаружил. На улице стояло ясное апрельское утро, пели птицы, по тротуару сновали прохожие, трамвай, звеня, заворачивал за угол, — словом, картина была вполне безмятежной, и я решил, что мой выход из дому оказался неожиданным для врагов. Увы, очень скоро мне пришлось убедиться в том, что я жестоко заблуждался.

Насвистывая, я двигался в сторону парикмахерской, как вдруг увидел толстое бревно, как бы висевшее в воздухе поперек моего пути. Приглядевшись, я отметил, что одним концом бревно опирается на забор детского сада, а другим — на палочку, поставленную стоймя на тротуаре. Но палочка стояла не прямо на асфальте, — нет, она стояла на купюре в 100 долларов! Иначе говоря, нижний конец палочки прижимал эту купюру к асфальту. Первым моим побуждением было выхватить купюру и пуститься наутек — нормальное побуждение нормального человека. Однако меня отвлек какой-то вскрик, раздавшийся сзади. Я обернулся и увидел Евгения: он стоял на мостовой возле дряхлого "Москвича" и указывал на купюру стоявшему рядом с ним инспектору ГИБДД. Когда инспектор увидел деньги, он оттолкнул Евгения с такой силой, что тот едва не вышиб своим телом боковое стекло "Москвича", и опрометью ринулся ко мне. Меня он тоже бесцеремонно оттолкнул и выдернул из-под палочки зеленую бумажку. Палочка отскочила в сторону, опиравшееся на нее бревно упало и хряснуло нагнувшегося милиционера по затылку. Инспектор на несколько долгих минут замер в согнутом положении, а затем осторожно выпрямился, подозрительно посмотрел на меня глазами, сведенными к переносице, и засеменил по улице прочь, причем его постоянно бросало то влево, то вправо. На ходу он громко, но неразборчиво пел какую-то песню про деньги и в такт размахивал полосатым жезлом, который держал в левой руке (в правой он продолжал сжимать заокеанскую купюру). Я смотрел ему вслед, пока он не превратился в маленькую точку в бесконечной перспективе улицы. Будущее его представлялось мне не слишком радужным — почему-то казалось, что вскоре он на радостях вдребезги напьется и потеряет табельное оружие. В любом случае я оценил коварство моих врагов, соорудивших для меня этот капкан (а в том, что капкан предназначался для меня, я ни секунды не сомневался).

Оправившись от волнения, я зашагал дальше, но не успел пройти и двухсот метров, как вдруг мое внимание привлекли доносившиеся непонятно откуда раскаты смеха. Я повертел головой в поисках источника звука и заметил на мостовой открытый канализационный люк, из которого и вырывался смех, заливистый и безудержный. Разумеется, мне стало любопытно, что же такого смешного может быть в недрах земли. Я стал приближаться к люку, но неожиданно чья-то сильная рука заставила меня остановиться. Человек, задержавший меня — как читатель наверняка уже догадался, это был Евгений, — решительной походкой подошел в люку и неожиданно сам залился хохотом. Он сгибался и разгибался, хлопал себя руками по бокам и коленям, причитал "Ой, не могу", приплясывал и хватался за животики. Понемногу к люку стал подтягиваться народ, и наконец какой-то опухший бродяга шагнул к самому краю и заглянул в черную дыру. Тут ему и пришел конец: из глубины высунулось несколько узловатых татуированных ручищ, они схватили несчастного бомжа за глотку и за лохмотья и утащили в подземный мрак, где, судя по пугающим звукам, сменившим хохот, сразу принялись его тузить. "За что меня товарите?! — слышались из-под земли вопли бомжа. — Чего я сделал-то? Вы мне предъявите сначала!.. Ай! Уя!" В ответ доносилось удовлетворенное урчание: "Попался, стихоплет! Пиздец тебе…" Зеваки разошлись со словами: "Бомжей отлавливают — давно пора". Я удрученно побрел своей дорогой, понимая, что вновь лишь чудом избежал грозной опасности. Забор детского сада кончился, и теперь я двигался непосредственно вдоль стен домов. Внезапно откуда-то сверху до меня долетел раскатистый звук, похожий на отдаленный пушечный выстрел. Подняв голову, я увидел на крыше человека, который подтаскивал к краю небольшой бетонный блок, держа его на уровне живота и делая мелкие шажки полусогнутыми от напряжения ногами. С каждым шагом человек шумно выпускал газы. Расчет негодяя был верен: я никак не мог пройти мимо этого места, а блок при падении накрывал весь тротуар, так что промах практически исключался. Я понял, что в следующую секунду блок обрушится на меня, однако странное оцепенение приковало меня к асфальту, и я, словно загипнотизированный, наблюдал за тем, как убийца со своим страшным грузом движется вниз по скату крыши. Поднатужившись, бандит сделал еще шажок, сопровождавшийся тем же пушечным звуком, но вдруг испуганно оглянулся, и я увидел, как на гребне крыши выросла осанистая фигура Евгения. Подойдя к застывшему в изумлении бандиту, Евгений без всяких раздумий отвесил ему мощного пинка. Мерзавец, намертво вцепившийся в стальные петли для строп, вмурованные в бетон, не догадался вовремя разжать пальцы, когда от пинка его бросило к краю крыши, и тяжелый блок, нырнув в пустоту, увлек его за собой. В ту же секунду чья-то рука сдернула меня с тротуара на мостовую, где в миллиметре от меня тут же с визгом затормозил "мерседес". Водитель

открыл дверцу и полез наружу с явным намерением устроить скандал, однако в этот момент блок вместе с прицепившимся к нему бандитом (эта связка чем-то походила на исполинский сперматозоид) достиг тротуара и разбился с оглушительным грохотом и треском. Один из разлетевшихся кусков бетона поставил фонарь под глазом Евгению, вырвавшему меня из-под обстрела, а другой расквасил нос водителю "мерседеса". Тот в ужасе юркнул обратно в салон и поспешил поскорее уехать, а я не удержался, чтобы не сделать ему вдогонку несколько непристойных жестов и не показать ему зад, хотя и не снимая брюк. Затем я направился дальше.

Внутренний голос подсказывал мне, что бандиты, потерпев неудачу с наиболее изощренными способами ликвидации, позволяющими легко спрятать концы в воду, теперь в отчаянии перейдут к более банальным, но зато и более надежным методам. Пусть их труднее выдать за несчастный случай, однако жертве от этого нисколько не легче. Ну а раскрытия заказных убийств, согласно порядкам, заведенным моим тестем и его дружками, так и так опасаться не приходится. Раздумывая об этом, я шел к парикмахерской, как вдруг что-то звонко щелкнуло о фонарный столб, выбив из него искру, и я понял, что мои опасения оправдались. Я бросился к столбу и присел за ним, обводя взглядом окрестности, чтобы выяснить, откуда ведется огонь. Впрочем, большого труда это не потребовало: с крыши одного из ближайших домов донеслись звуки перебранки, я поднял глаза и увидел там две человеческие фигуры, сцепившиеся в борьбе. В одном из дерущихся я узнал Евгения. Было ясно, что борьба происходит из-за ружья с оптическим прицелом, которое Евгений старался отобрать у стрелка. Вскоре он в этом преуспел, перехватил ружье за ствол и принялся охаживать киллера прикладом со словами: "Вольный стрелок, да? Робин Гуд, бля! Вильгельм Телль, бля! Получай, ничтожество!" Бандит приседал и закрывался руками, однако удары продолжали сыпаться на него с неослабевающей силой, а вид разъяренного Евгения был до того страшен, что негодяй в конце концов не выдержал, издал пронзительный вопль, полный тоски и отчаяния — казалось, будто в этом вопле выразились все страдания бандитского племени от сотворения мира, — а затем очертя голову ринулся с крыши вниз. Несмотря на немалую высоту, он не разбился: врезавшись в густую древесную крону, он с треском проломил ее сверху донизу и застрял у самой земли, тяжело сопя и ошалело вращая выпученными глазами. Я подошел к мерзавцу и попытался заглянуть ему в глаза, для чего мне пришлось сильно скособочиться и вывернуть шею. "Ты хоть знаешь, в кого стрелял? — спросил я с надрывом. — Ты в русскую поэзию стрелял!" Плюнув киллеру в лицо, я продолжил свой путь. Надо сказать, что, чувствуя постоянную защиту со стороны Евгения (или Евгениев, поскольку наш редактор жизни вновь проявил свою удивительную способность к самоумножению), я проникся опасным благодушием — мне, как говорится, море уже было по колено, за что я вскоре едва не поплатился. Подойдя к парикмахерской, я стал подниматься по ступенькам высокого крыльца и вдруг сквозь стеклянную стену увидел, как один из мастеров показывает на меня пальцем лохматому и небритому детине с пронзительным взглядом, облаченному в грязный белый халат. Детина посмотрел на меня с ненавистью, схватил со столика опасную бритву и бросился вон из мастерской. Через секунду его силуэт замаячил за стеклянной входной дверью и стал стремительно надвигаться на меня. Я растерянно попятился по ступенькам вниз, а детина вырвался на крыльцо и угрожающе навис надо мной. В одной руке он держал бритву, в другой — эмалированный таз. "Ты батяню убил?" — злобно спросил он меня, скрежеща зубами. Испуганный его страшным видом, я только и смог, что пробормотать: "Нет". — "А кто? Пушкин?" — зарычал безумец. "Я не знал вашего отца", — пролепетал я. "Врешь, гад, его все знали! — возразил детина. — Мой отец — Киров Сергей Миронович, а я сын Кирова. Мой отец — Киров, а ты убил Кирова. Значит, ты убил моего отца!" — "Нет, — пискнул я в ужасе, — я люблю Кирова!" — "Так все говорят, — злорадно захихикал безумец. — Сейчас я пущу тебе кровь, тогда по-другому запоешь. Все расскажешь, падло!" Он потряс тазом перед моим носом, и тут я наконец опомнился и бросился наутек. Сын Кирова устремился следом, а прохожие с любопытством наблюдали за погоней. Впоследствии я узнал, что этот субъект, навязчивой идеей которого стало то, что он является сыном Кирова, постоянно мстил кому-нибудь за отца, причем выбирал людей старых — ведь именно они по возрасту могли быть замешаны в убийстве питерского вождя. Время от времени он перерезал горло очередной старушке, насиловал труп, а кровь с удовольствием пил. Его ловили, доказывали его вину (хотя он тщательно запутывал следы, а на допросах отпирался до последнего), затем признавали невменяемым и из суда везли прямо в больницу. Там его излечивали и отпускали, после чего все повторялось сызнова. И вот такой субъект в последнее время работал уборщиком в той парикмахерской, которую я регулярно посещал. Понятно, что его внедрили туда мои враги, они же и настроили его против меня. Правда, это стоило им некоторого труда, поскольку даже такой безумец, видя мои сравнительно молодые годы, не хотел верить в то, что я мог застрелить Кирова — ведь в том году меня еще и на свете не было. "Вот в том-то и загвоздка! — объяснили ему. — Убил точно он, а как — непонятно. Надо пустить ему кровь и допросить. Если пустить кровь, он, сука, все расскажет". Несчастный безумец пошел на поводу у этих провокаторов, и если бы во время начавшейся погони Евгений, вновь оказавшийся поблизости, не подставил ему ножку, мне, несомненно, не поздоровилось бы. Убийца, гремя тазом, покатился по асфальту, Евгений бросился на него, вырвал у него бритву и зашвырнул ее куда-то на проезжую часть, затем вырвал таз и, сидя на груди поверженного противника, нанес ему такой удар тазом по лбу, что гул докатился, должно быть, до центра города. Глаза безумца сошлись к переносице, на лице появилась глупая ухмылка, и он заметно успокоился. "Ты кто?" — спросил его Евгений, занося руку с тазом. "Я сын Кирова!" — оживившись, запальчиво произнес безумец. При этом он, однако, с опаской косился на таз. Опасения его не замедлили подтвердиться — следующий удар оказался еще страшнее предыдущего. "Подумай хорошенько, — вкрадчиво попросил Евгений, когда гул стих. — Так кто ты?" Глаза безумца забегали, но таз вновь угрожающе завис в пространстве, и тут выяснилось, что самозванец на самом деле помнит и свое имя, и фамилию, и адрес, и тех, кто его натравил на меня. Его малодушие произвело на меня тягостное впечатление, и я раздумал стричься в тот день (позднее я узнал, что парикмахерская сгорела). Предоставив Евгению проводить блиц-допрос, я повернулся и зашагал домой, намереваясь успокоить расходившиеся нервы рюмкой-другой коньяку.

Еще раз напоминаю читателю, что все вышеописанное произошло со мной за одно-единственное утро, и стоило мне в другие дни выйти из дому, как покушения возобновлялись с упорством, достойным лучшего применения. Конечно, без защиты Евгения я давно уже пал бы жертвой одной из этих варварских акций, но мне в то же время казалось, будто меня охраняет некая высшая сила — ничем иным я не мог объяснить постоянные неудачи моих врагов, а ведь им, как читатель уже успел убедиться, были присущи и опыт в кровавых делах, и поистине дьявольские жестокость и хитрость. Хотя я и оставался цел и невредим, однако все же легко понять, что все это время я находился на грани нервного срыва. В дополнение к нападениям на улице меня не оставляли в покое и дома: то предлагали поморить тараканов, то утверждали, будто я заливаю соседей, то в три часа ночи соблазняли денежным переводом и просили открыть дверь, дабы расписаться на бланке… Коньяк помогал мне лишь отчасти, к тому же для пополнения его запасов мне приходилось выходить из дому и, следовательно, вновь и вновь рисковать жизнью и переживать стресс. Оказавшись в таком заколдованном кругу, я остро нуждался в поддержке дорогого существа, однако Анна лишь позванивала мне порой из своих круизов, превратившихся, казалось, в один большой нескончаемый круиз. Злой иронией судьбы выглядело то, что ее папаша, находившийся рядом с ней в этих путешествиях, из их прекрасного далека руководил всеми попытками моего физического устранения. Свою лепту в расстройство моих нервов вносили и средства массовой информации, смаковавшие (разумеется, безбожно перевирая) большинство покушений и объяснявшие их мотивы самым идиотским образом. Запретить лживым журналистам писать сверхпрезидент, согласно неписаным либеральным правилам, никак не мог, а они согласно тем же правилам помалкивали о том, что я женат на его дочери. Однако сверхпрезидент знал, что публикации обо мне и Анне, появляющиеся даже в самых забубенных таблоидах, подрывают его авторитет в глазах столпов общества вроде Дро Нахичеванского, и потому отчаянно пытался как можно скорее стереть меня с лица земли (разумеется, не ставя Анну в известность о своих действиях). Ну а я читал в газетах и узнавал из телепередач всякие гадости про себя — что я будто бы несметно богат и мне принадлежит большинство лохотронов в Москве; что я собираюсь баллотироваться в этот рассадник политической проституции — Государственную Думу; что в Думе я намерен отстаивать неприкосновенность не только депутатов, но и чиновников и бизнесменов (иначе, мол, им трудно работать), а кроме того, свободную торговлю землей, закон о борьбе с экстремизмом, отмену смертной казни и воинской повинности, права гомосексуалистов и прочие тому подобные вещи. Весь этот бред распространяли те издания, которым я почему-либо был симпатичен (они, похоже, считали, что оказывают мне огромную услугу); те же, которые меня недолюбливали, сообщали ничтоже сумняшеся, будто я заядлый сталинист, антисемит, враг азербайджанцев и педерастов, свободы печати, женского равноправия, рыночных реформ и вообще человек жестокий. Дошло до того, что однажды мне приснился мой тесть-сверхпрезидент, лежащий на свежевспаханном черноземе, на фоне которого его тело неприятно раздражало взор своей подвальной бледностью. Внезапно чрево сверхпрезидента начало стремительно распухать и, став размером с пятиэтажный дом, наконец лопнуло. С гнусным чавканьем из него полезли столь же отвратительно бледные и жирные кольчатые личинки, однако вместо положенных личинкам безглазых голов, снабженных жвалами, эти существа обладали человеческими головами, и лица большинства из них я узнавал — то были лица знакомых мне журналистов. Выгибаясь в скобку и распрямляясь, личинки ползли в разные стороны по пашне, а матка-сверхпрезидент следила за ними с доброй материнской улыбкой. Все это зрелище производило столь тошнотворное впечатление, что я замычал и проснулся, а потом долго не мог успокоиться и уснул только после нескольких рюмок коньяку.

Разумеется, я своевременно сообщил друзьям о постигших меня преследованиях, поскольку не сомневался в том, что нападки сверхпрезидента распространятся и на них. Мой тесть попытался бы ликвидировать их по двум причинам: во-первых, дабы насолить мне, а во-вторых, дабы продемонстрировать своему мирку волю к борьбе с теми, кто оскорбляет буржуазные идеалы и подрывает авторитет вождей буржуазного класса. Правда, ни Степанцов, ни Григорьев не увлекались, в отличие от меня, политическими выступлениями, но моему тестю не потребовалось обладать большой проницательностью, чтобы угадать их истинные симпатии и антипатии. А значит, этих одаренных людей, составляющих ценнейшее достояние нации, следовало срочно выводить из-под удара. По этому поводу у меня с Евгением даже состоялось конспиративное совещание, на котором наш редактор жизни доложил о о принятых мерах. Степанцова Евгений отправил в многодневный запой (надо сказать, что это не стоило Евгению особого труда), а затем сдал его с рук на руки московскому отделению американской организации "Анонимные алкоголики" (сокращенно "АА"). Мало кто знает о том, какой мощью обладает эта самая "АА" — она вполне может потягаться и с итальянской мафией, и с прочими подобными спрутами криминала (я, конечно, имею в виду лишь финансовые и организационные возможности, а не сам характер деятельности). Оно и понятно — ведь кто только из сильных мира сего не побывал алкоголиком, чтобы потом долго лечиться! Московские деятели "АА" быстро спровадили Степанцова в свой лечебно-трудовой лагерь близ Нью-Йорка, а уж туда нашим недругам не было доступа. Там Степанцову внушили, что он является алкоголиком, и с тех пор он ужасно обижался, если кто-нибудь выражал в этом сомнение. Но в остальном наш товарищ неплохо провел время среди алкоголиков, оказавшихся прекрасными людьми (впрочем, и в России хорошие люди почему-то спиваются гораздо чаще — указанным обстоятельством лишний раз подтверждается всеобщая несправедливость мироустройства). Главное же, повторяю, состояло в том, что под эгидой "АА" русский поэт находился в полной безопасности. Григорьева посадили на самолет до Буэнос-Айреса и снабдили рекомендательными письмами к влиятельным членам русского землячества. Однако в Буэнос-Айресе следы Григорьева сразу же затерялись. Лишь много позднее выяснилось, что сразу же по прилете Григорьев со словами "береженого Бог бережет" сел на самолет, вылетавший в Парагвай, и даже не в столицу Асунсьон, а в какую-то невообразимую глушь в провинции Гран-Чако. Впрочем, Григорьева это не смутило, поскольку он сызмальства привык сам зарабатывать себе на хлеб и обеими ногами стоять на почве реальности. "В этом Парагвае еще не слыхали настоящей музыки, — сказал он себе. — На музыке я там здорово поднимусь". Исчезнув из поля моего зрения, Григорьев, конечно, поселил в моей душе некоторую тревогу, однако я утешался тем, что одновременно он исчез и из поля зрения наших преследователей. А в том, что Григорьев нигде не пропадет, я не сомневался — сумел же он выжить и преуспеть без всякой сторонней поддержки в жестокой ельцинской Москве, будучи к тому же уроженцем Казахстана и не имея за душой ничего, кроме никому уже не нужного диплома Литературного института и тетрадки юношеских стихов.

Говоря о вынужденном изгнании моих друзей, я несколько забежал вперед. Да, изгнание оказалось спасительным, но в те тревожные дни я еще не мог об этом знать. В тогдашних нелегких обстоятельствах мне, со всех сторон окруженному свирепыми и циничными врагами, как никогда требовались присутствие и поддержка любимой женщины, однако обретал я каждое утро лишь пустую квартиру, пропахшую коньяком, и удручающее сознание собственного одиночества. Да, у меня еще оставался верный Евгений, но он разрушал вражеские козни где-то в отдалении и не мог явиться ко мне, дабы меня утешить. Кроме того, женское тепло — это нечто совершенно особенное, и его не заменить даже самой преданной мужской дружбе. Порой, окончательно изнемогши от тоски, я специально лишний раз выходил за коньяком — на самом деле я попросту надеялся пасть жертвой очередного покушения и таким образом покончить со своей безотрадной жизнью. Однако все покушения по-прежнему неизменно заканчивались провалом, а я возвращался домой и вновь погружался в тоску. При этом я категорически не желал следовать в изгнание за своими друзьями по крайней мере до тех пор, пока не выясню отношения с Анной. Ведь должна же она была когда-нибудь вернуться из своего круиза?! Почему-то я очень многого ожидал от нашей встречи — мне представлялось, что, досыта наобщавшись с разными бездуховными субъектами, она по контрасту будет вновь очарована и восхищена мною. В своей гордыне я забывал о двух очевидных обстоятельствах: во-первых, она уже имела возможность оценить все мои достоинства, и они, выходит, оказались не так уж ей необходимы, коли она предпочла им общество людей, у которых подобные достоинства не в цене; во-вторых, если бы она испытывала, как я воображал, духовный голод, то уже давно вернулась бы восвояси. Однако, несмотря на взаимное отдаление, нас с Анной все же продолжала связывать некая незримая нить. В один прекрасный вечер я почувствовал вибрацию этой нити, ибо без всяких видимых причин, нисколько не превысив обычную норму употребления коньяка, я ощутил, как развеивается тоска и на смену ей приходит предчувствие радости. Я стал воображать себе различные картины своего скорого свидания с Анной (не сомневаясь в том, что предчувствие связано именно с приближением этого свидания), и, погруженный в сладкие грезы, через некоторое время задремал. Во сне мне представилась в лицах следующая волнующая сцена.

Анна (бросаясь мне на шею). Ты здесь! Я хочу чувствовать, слышать, знать только одно, только то, что ты здесь!

Я. Анна, моя Анна! (Обнимая ее.) Господи, ты снова даровал мне слезы.

Анна. О, мой любимый!

Я. Вдохни от полноты сердца в эту иссохшую, опустошенную, разбитую грудь новую любовь, новые восторги! (Впиваюсь поцелуем в ее уста.)

Анна. Ненаглядный!

Я. Какая отрада! Какая отрада! Воздух, которым ты дышишь, напоен радостной, молодой жизнью. Любовь и верность — вот те цепи, что удержат здесь закоснелого бродягу.

Анна. Мечтатель!

Я. Ты не чувствуешь, что значит небесная роса для жаждущего, который из безводных сыпучих песков житейской пустыни вернулся в твои объятия.

Анна. Не чувствую, друг мой, блаженства несчастного, который снова прижимает к сердцу свою заблудшую, потерянную, единственную овечку?!

Я (у ее ног). Анна!

Анна. Встань! Встань, дорогой! Я не могу видеть тебя на коленях.

Я. Оставь! Я же всегда на коленях пред тобой, мое сердце всегда преклоняется перед твоей беспредельной любовью и добротой!

Поделиться с друзьями: