Десятый самозванец
Шрифт:
— Бедняжки вы, бедняжки, — искренне загоревала женщина, поглаживая парня по спине. — Да как же вы теперь жить-то будете? Ну ничего, ты мужик видный, красивый. За тебя любая девка замуж пойдет, — приободрила она парня. — А лучше женись-ка ты на вдовой бабе. Тебе ведь не жена нужна, а мать для сыночка. Так ведь?
— А из тебя бы хорошая мамка получилась, — утвердительно произнес Акундинов, погладив бабу по руке.
Маланья от таких слов еще горше заплакала и проговорила сквозь слезы:
— Знаешь, как я робетенка-то хотела? Вот только не дал Бог…
Женщина закручинилась. Теперь настала очередь Тимофея пожалеть бабу:
— Что ж делать-то? Так уж судьбой назначено. Может, даст Бог еще ребеночка.
— От кого? —
— А чего знать-то? — удивился Тимофей. — Это что за тайны-то такие страшные могут быть?
— Такие вот тайны… — покачала Маланья головой. — А ты знаешь, что я — курва?
— Кто? — воззрился на нее парень. — Какая курва?
— Самая настоящая. Если узнаешь, так ты со мной не то что спать вместе, а сесть рядом не захочешь. А чего ты не дивишься, что муж да свою законную жену за копейку с чужим мужиком спать заставляет?
— А я чего-то и не подумал, — честно сказал Тимофей, оттопырив губу. — Вначале пьяный был. Ну а потом… Не до раздумий… А коли совсем по правде, то я же этим очень доволен.
— Вот ты свою бабу, царствие ей небесное, отправил бы непотребством заниматься?
— Да ты чего? — искренне возмутился Тимофей. — Как же можно-то?
— Ну вот, а мой-то муженек, когда батька у него умер, а ребеночка-то у меня-таки не было, первое время меня каждый день бил. А рука-то у него тяжелая, даром что скопец.
— А за что бил-то?
— Да за все. За то, что с батькой евонным снюхалась, за то, что порожняя осталась. А может, просто злился, что сам как мужик ничего не может. А до денег-то мой муж очень жадный. Пока тятька-то жив был, то в тряпочку помалкивал. А когда помер, то грит: «Раз уж мы с тобой не можем как муж с женой спать, то давай-ка ты, Маланья, денежки своей дыркой зарабатывай!» Он, паскудник, меня по постоялым дворам да по кабакам возит, чтобы, значит, я с каждым-всяким непотребством занималась, кто денежку заплотит.
— Ну у тебя и муж… — покачал головой Тимофей. — А пожаловаться кому-нибудь?
— Кому? Я на каждой исповеди батюшке нашему в грехах каюсь. А батюшка только вздыхает. Старенький он уже. Пытался Прокопа увещевать, так тот и ответил, что, мол, хоть и венчаны мы, но раз не живем, то должна же от жены польза быть… Да еще от жены, которая от чертовки родилась.
— Это как так, от чертовки? — удивился Тимоха.
— Я ведь дочка-то неродная, приемная, — принялась тихонечко рассказывать баба. — Родную-то мать и не знаю совсем. А про мать мою всякое говорили. Мол, к косарям на покосе баба из лесу ходит, с младенцем на руках. Приходит да обед у них отбирает. Вся из себя страшная да в волосьях. Так вот, на лужке, что косари обкашивали, камень был. Она, как хлеб да молоко отымет, да на камень-то тот и садится, есть начинает. Косари как-то камень этот в костер положили да накалили. Она как на камень-то села, да жопу-то и обожгла… Закричала тогда чертовка, да к лесу и побежала, а робетеночка-то и бросила. Хотели мужики чертенка-то утопить вначале, да жалко стало. Ну, принесли в деревню. Старики-то посмотрели да сказали, что робенка-то окрестить надо. Ежели, мол, помрет, так значит — чертенок. Ну а ежели выживет после крещенья-то, то, значит, душа-то христианская. Вот к попу сходили да Маланьей окрестили. А потом добрые люди нашлись, что меня к себе в дом-то и взяли…
Маланья уже в который раз за вечер принялась плакать. Акундинов, не зная, что сказать и как утешить бабу, поглаживал ее по голове, как малого ребенка.
— Глупости это, — твердо сказал Тимофей, — верно, была твоя мать больной какой-нибудь… Или девка в лесу жила да дите с кем-нибудь и прижила. А приходила да у дураков еду и брала. Ты же искать-то ее не пыталась?
— Ну где же ее искать-то? — удивилась баба. — Я
ведь сначала мала была. Ну а потом, лес-то, он большой… Да и искать-то… Лес-от большой. Теперь уж косточек, наверное, и тех не сыщешь… Меня ведь и так с детства дразнили: «чертово семя, ведьмино племя». Когда Прокоп-то посватался, я, дура, вначале рада-радехонька была на выселки ехать. Думала, ну, наконец-то никто меня попрекать не будет. А тут, вишь, как… Деньги своей дыркой зарабатываю, как курва городская. Иной раз думаю, а может, в лес мне уйти да там и жить? А то, может, руки на себя наложить? Я ведь уже и местечко себе присмотрела. Только вот боюсь я, что за оградой зароют, без отпевания, как собаку какую…— Слушай, а зачем твоему Прокопу столько денег? — поинтересовался Тимофей, пытаясь перевести неприятный разговор в другую сторону. — Хозяйство у вас справное, не бедствуете да не голодуете, как другие. Вон гречка с мясом, да полти куриные, да говядина…
— Все свое, — согласно кивнула баба. — Мы ведь только соль и покупаем. И оброк боярину Томскому вовремя плотим, и недоимок у нас нет. Да вишь, жаден Прокоп до денег-то. Я, грит, хочу цельную корчагу ефимков накопить, тогда и помирать можно. Как накопится копеечек, так он в город едет да на ефимки меняет.
— Ничего себе! — присвистнул Тимофей. — Цельную корчагу… Так ее всю жизнь копить можно, да хрен накопишь. Это же… охрененные деньги.
— Как же, всю жизнь, — хмыкнула Маланья. — Прошка, да он уже полкорчаги накопил. Он каждый ефимок, ровно девку, облизывает…
— Сколько же там твоих-то денег будет? — осторожно поинтересовался парень, прикидывая, под сколькими мужиками пришлось побывать Маланье. Ладно, если Прокоп менял ефимки по тридцать копеек. А ежели по шестьдесят?
— А я считала? — отмахнулась она. — Иной раз с двумя-тремя сразу. Бывало, прямо в санях подол задерут да в очередь меня и жучат, как кобели сучку…
— М-да, — только и сказал Тимофей.
— Ну, что, как я тебе? — со злым смешком спросила Маланья. — По-прежнему хочешь, чтобы я с тобой поехала? А не забоишься, что вот возьму да и соглашусь? И что дальше будет? Будешь меня всю жизнь попрекать, как я подол задирала за денгу да за копейку…
— Глупая ты, — провел Тимоха ей ладонью по щеке. — Нет тут твоей вины. Эх ты, баба-кошка…
Не кручинься, глупая кошка, коли мысли дурные взбредут,
Ты прижмись покрепче к Тимошке, вот, гляди, я с тобою тут.
Помурлычь мне тихонько на ушко, станет легче тебе и мне.
Обними меня мягкой лапкой, расскажи о своей беде.
И беда-подлюга отступит, вот была она, и вот — нет,
Разговор твою боль притупит, хочешь, дам я такой совет?
Чтобы жить нам с тобою долго, чтобы жить нам с тобой в любви,
Обними меня, баба-кошка, в сон, как в сказку, со мной уйди.
Маланья, уткнувшись в плечо Тимофея, выла, заливая слезами и его самого, и постель, и шубу. А тот молча лежал рядом, не мешая бабе. Наконец, наревевшись досыта, Маланья уснула…
…Убедившись, что женщина спит, Тимофей встал и оделся. Вышел, осторожно прикрыл за собою дверь и прошел через сени в зимник. У печки запалил от уголька лучинку и огляделся…
В передней, где шел «пир», стало еще гаже: вместо двух пустых посудин стояло четыре, а пол, застланный соломой, был завален огрызками, корками и еще чем-то липким. Оба собутыльника валялись на грязной соломе и храпели. А запах! К «ароматам» еды, перегара прибавился еще и стойкий запах мочи. Кажется, Костка и Прокоп даже не удосуживались выходить из избы.