Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дети черного озера
Шрифт:

Пальцы матушки крутят густую прядь моих волос. Она крепко держит меня, свое любимое дитя, тогда как Щуплик вырывается из материнских объятий, громко стонет и хватает ртом воздух. Раз. Другой. Потом обмякает — и краска уходит из его лица. Затем он замирает. Постепенно кожа делается восковой, приобретает голубоватый оттенок, сродни водянистому снятому молоку. Все еще не выпуская моих волос, матушка двумя пальцами другой руки трогает его запястье, говорит:

— Теперь он перешел в Другой мир.

И отпускает меня, хотя я сейчас хочу только одного: чтобы она по-прежнему держала меня, а отец крепко обнял нас обеих. Матушка поднимает руки, собираясь погладить супругу Дубильщика по щеке, но

та отшатывается: горе слишком полно, слишком свежо; она еще не осознает, что страдает не одна.

Дубильщик распахивает дверь, чтобы душа Щуплика могла найти дорогу на болота, к Праотцу. Супруга Дубильщика говорит:

— Подожди. — Голос у нее сдавленный, нечеловеческий.

Но Дубильщик все-таки оставляет дверь приоткрытой.

Наконец приходит робкий рассвет, но мгла по-прежнему окутывает прогалилну. Небо набухло дождем, и гром грохочет с такой силой, что плачут дети и земля трясется под ногами. Мы с матерью свободны от работы в поле, и это счастье, ведь мы спали всего несколько часов. Да и какая работа, когда из туч низвергаются потоки воды и с небес сыплются молнии.

Отец уговаривает меня лечь на меховое ложе, которое он устроил у огня, а матушка настаивает, что совсем не устала, и опускается на колени под крестом Матери-Земли. Она трогает землю под тростником, бесконечно повторяя: «Матери-Земли благостыня!» Но взгляд ее следует за отцом, когда он подкладывает на угли щепки, устраивая из них шалашик. Матушка бьет себя кулаком по бедру, тяжело вздыхает. Когда наконец она смыкает глаза, лицо ее искажено болью.

В животе у отца бурчит, и мать снова смотрит в его сторону — достаточно долго, чтобы заметить, что отец наблюдает за ней, недоумевая, почему она так долго стоит под крестом. Отец снимает с крюка висящий над очагом железный котел изящных очертаний — его работа; насыпает ячменя, добавляет пару черпаков воды. Этого мало, выйдет слишком густо. Отец смотрит на меня, но я быстро закрываю глаза, делая вид, что сплю, и он не спрашивает, нужно ли добавить третий черпак. Мне надо бы встать и сварить перловую кашу, как я делаю каждое утро, но я заворожена разыгрывающейся передо мною сценой, в особенности матерью, стоящей на коленях: она молится Матери-Земле, но что-то ей мешает. Я одними губами шепчу ее имя: Набожа — обещание благочестия, добра, искренности во всем. Обычно, когда матушка стоит на коленях, вид у нее спокойный, даже возвышенный. Но не сейчас: этим утром ушел слабый мальчик — и теперь ее дочь заняла его место.

Мощная вспышка молнии на мгновение освещает хижину. От следующего за ней грома шуршат расвешанные на стропилах травы, трясутся мелкие глиняные сосуды, но матушка словно приросла к полу. Отец распахивает дверь, опасаясь, что молния ударила возле прогалины, но затем возвращается к очагу: стало быть, ничего не загорелось.

Я лежу тихо и, слыша скрежет металла по металлу, понимаю, что отец выскребает в миску порцию каши. Супруга Пастуха, каждое утро приносящая овечье молоко, пойдет к Дубильщикам утешать старую подругу, и мы останемся ни с чем. Каша отцу не понравится: воды мало, а молока и вовсе нет.

Ливень усиливается, и плотный, душный воздух делает наступившее утро еще более тягостным. В конце концов матушка сдается. Сквозь ресницы я вижу, как она поднимается с пола, с трудом распрямляет затекшие ноги — как женщина, которая всю жизнь, тридцать один год, проработала в полях у Черного озера.

— Я кашу сварил, — говорит отец и добавляет: — Молока нет.

— Хромуша сходит к Пастуху, когда проснется.

Думаю, матушка надеется, что тихое утро с Лапушкой, тычущейся в меня носом, пока я дою ее сестер, успокоит меня. Челюсти нашей любимой овечки были настолько смещены, что матка отгоняла уродливого ягненка от

вымени. С благословения Старого Пастуха и с помощью ведерка молока, которое он давал нам каждый день, мы — Долька, Оспинка и я — пестовали Лапушку: шевелили голову, упрашивая раздвинуть искривленные челюсти, поили молоком с холстинки. К концу Просвета Лапушка отправилась на выпас вместе с остальными ягнятами и, невзирая на неправильный прикус, отлично управлялась с клевером, травой и разнотравьем. Она выросла в овцу, ценимую за то, что часто приносит двойню, и за привязанность, которую до сих пор выказывает нам троим, выходившим ее.

Матушка накладывает себе каши. Отец смотрит, как она подносит ко рту ложку.

— Набожа, — зовет он. Какой у него потерянный голос!

Матушка подходит к нему, опускается рядом на скамью. Шепчет:

— Мне страшно.

— Знаю, — тихо отвечает он. — Мне тоже.

Мне становится легче, пусть даже предполагается, что я не слышу их разговора. Общее бремя — вроде груза дров, разделенного между работниками.

— Везун говорит, по слухам, обычаи друидов запретят и здесь, как в Галлии, — замечает отец.

Эта мысль — что старинные верования будут вырваны из нашей жизни — кажется недостижимой, как небо. Матушка хочет, чтобы я была в безопасности, я знаю, поэтому она кивает в ответ на отцовское замечание — слабый, неуверенный кивок, ибо как нам жить, если не по нашим древним обычаям?

Мне кажется, что родители — да и все соплеменники — двигаются по сужающемуся хребту, круто обрывающемуся с обеих сторон и укрытому толстым слоем облаков, который не позволяет видеть, какая сторона безопаснее, с какой будет мягче падать.

Направиться ли в сторону знакомого склона, где сохраняются наши обычаи и традиции, наши боги, власть друидов — единственный путь, который я знаю в этом мире? Или же предпочесть правление Рима, достаток отца, дороги, вымощенные камнем, и символы, которыми записываются слова? Но некоторые утверждают, что наши завоеватели похищают людей и обращают их в рабство. Я сама видела, как яйца из корзины торговца летели с прилавка на булыжники. Слышала, как разбивали горшки у Охотников, видела, как срывали наши шерстяные занавески. Я знаю про отобранный амулет, про угрозу кинжалом, когда отец потребовал вернуть вещь. Все это наполняет меня страхом, хотя мне известна и давняя история враждующих племен: их жестокость по отношению друг к другу, нанизанные на колья головы, изнасилованные женщины, мужчины, за которых приходилось платить выкуп, разграбленное и уничтоженное имущество.

Склоняясь к римскому правлению, смогу ли я смириться с тем, что стану второсортным жителем на родном острове? Друиды испытывают омерзение к такому существованию, ведь из-за него они всё потеряют. Но я — крестьянка, крепко-накрепко привязанная к полям. А теперь еще этот указ римлян, благодаря которому Лис исчезнет из нашей жизни. И тогда больная нога не будет грозить ничем, кроме неловкой поступи.

Отец потирает бедро.

— Еще Везун сказал, что старинные обычаи служат римлянам только предлогом. А на самом деле они хотят избавиться от жрецов, потому что только те и могут объединить племена Британии для мятежа.

Я чуть было не выпаливаю: можно подумать, римляне приставляют ухо к нашей стене, когда Лис читает свои проповеди, — но предпочитаю молча слушать дальше.

— Так все непонятно, да еще и Щуплик ушел. — Матушка сплетает и расплетает пальцы, лежащие на коленях, постукивает ими по ладони. — Я очень боюсь, что Лис узнает. Прямо вижу, как он кивает на Хромушу, ухмыляется и говорит: «Вот кто теперь настоящий порченый на Черном озере».

Отец притягивает ее к себе, и она не отодвигается. Нет, она позволяет себя обнять, даже кладет голову ему на плечо.

Поделиться с друзьями: