Дети
Шрифт:
– Ну, что ж, – говорит Гейнц, берясь за ручку ресторанной двери, – заходим. Я не обращаю внимания на такие вывески. Я голоден.
– Нет! Немедленно уходим отсюда! – жестко говорит священник.
Площадь, тем временем заполняется людьми, усиливается сумятица. Каждую минуту возникает масса новых лиц. Фридрих Великий уже не единственный всадник на площади. Несколько юношей присоединились к нему, сильный ветер сорвал с одного из них шапку, и она повисла на ограде вокруг памятника. На большой вывеске, прикрепленной к этой ограде надпись: ограду переходить запрещено. Но полицейский берет шапку и возвращает всаднику, который все же пробрался верхом через ограду. Видно, сегодня и это можно.
– В городке праздник.
Александр снимает очки, вглядывается в толпу и размышляет вслух:
– Сейчас главная забота, где найти место, чтобы поесть. – Возвращает очки на нос. – У Цитмана.
– Почему бы нет, – со скрытым раздражением говорит Гейнц, – поедем искать новую вывеску. Какой бы она ни была, я открою дверь и войду. Я не дам никому выгнать меня.
– У них очень хорошие торты и печенья, – рассказывает Александр по дороге, – кафе это у меня связано с дантистом. Мать вела нас всегда в это кафе в награду за мужественное поведение у дантиста. Нигде не было лучших шоколадных пирожных, чем у Цитманов. Это была пара симпатичных стариков, кстати, принадлежащих к какой-то религиозной секте, в которую входило несколько окружающих сел, – Александр снова снимает и надевает очки, – но они были старыми и, вероятно, кафе перешло в руки новых хозяев.
У Цитмана нет вывески. В витрине выставлены торты, пирожные и печенья разных сортов. Дверь несколько раз скрипнула, в кафе сумеречно, словно горы кондитерских изделий заслоняют дневной свет. Но сумеречно от темных обоев, от мебели темного дерева, женщины в темной одежде, встречающей посетителей. У нее молодое лицо, кажущееся старше из-за строгого выражения. Светлые волосы туго завязаны в узел. Узкие бледные губы напряженно вытянуты в одну линию.
– Здесь мало что изменилось, – провозглашает Александр, оглядывая помещение и опускаясь на стул. Они сейчас здесь единственные посетители. Александр ведет их в угол, к столу, за которым он с матерью ел шоколадные пирожные. Воспоминания прошлого внесли в его душу покой, какого он не испытывал с момента приезда в Германию. Только у хозяйки кафе губы сжаты, лицо замкнуто, походка бесшумна, движения сдержаны, как будто руки и ноги ее подчиняются какому-то строгому приказу. Женщина еще вообще не раскрыла рта, чтобы поговорить с ними. Подготовила стол. Сказали ей «спасибо», она ответила лишь кивком головы.
– У вас прекрасный кофе и пирожные, – говорят ей.
Опять лишь кивок.
– Я был в этом кафе еще ребенком, – пытается Александр наладить с ней разговор, ибо трудно ему выдержать эту отчужденность и даже некоторую враждебность. Вероятно, старики Цитманы ушли из жизни?
– Они давно умерли, сударь, – наконец-то женщина открывает рот, и все удивлены мягкости ее голоса, столь не подходящему ее виду.
– Вы их родственница? Наследница? Помнится мне, у них не было сыновей.
– Не было. Я не их родственница, я даже не была с ними знакома. Мои родители купили это кафе у них, а я его унаследовала от родителей.
– Вижу, вы тут ничего не изменили. Название осталось – Цитман.
– Из уважения к их памяти мы оставили все, как было при них. Цитманов все уважали. До сегодняшнего дня мы храним их память у нас.
– У нас?
– У членов нашей общины, сударь.
– Вы принадлежите к той же общине, что и Цитманы?
– Я, и мой муж, и мой ребенок.
– Извините, я здесь не был много лет. Значит, все еще есть окрестные села, принадлежащие к общине?
– Да.
– И община увеличилась? – вмешивается в разговор священник.
– Нет, господин священник, теперь люди не будут присоединяться к нам.
Пальцем она указывает на дом, стоящий напротив. Из-за гор кондитерских изделий видна надпись на стене дома:
Гони христианство от дверей,
Ведь Иисус – свинья-еврей!
Огромная свастика украшает буквы, кричащие со стены. Женщина в темном возвращается за стойку. Александр, Гейнц, священник и доктор продолжают есть и пить, но теперь их движения становятся однообразно тяжелыми, как бы подчинены единому медленному ритму. Молчание плотной кисеей обволакивает их.
Полицейский возник у витрины, рассматривает пирожные. Он полностью экипирован и вооружен. Высокие черные сапоги сверкают на фоне снега. Тень его мелькает мимо кафе, касается четырех приятелей. Александр водит ложечкой над шоколадным тортом, но не пробует его. Священник разрывает кусок торта пальцами. Доктор Гейзе смотрит в свою чашку, у Гейнца, как обычно, губы втянуты внутрь, словно он ест самого себя. Полицейский исчезает.
– Итак, «гони христианство от дверей, ведь Иисус – свинья-еврей», – взрывает Гейнц тяжкое молчание. Глаза его словно ищут того, кто написал это. – Итак? – в голосе его звучат явно провокационные
нотки.Женщина протягивает руки к затылку и собирает волосы. Молча, уходит за стойку, доктор Гейзе следит за ее движениями.
– Ну, что «итак»? – отвечает Александр. – Ужасно.
– Все мы в ответе за эти слова! – говорит священник.
– Все! – восклицает Гейнц с особой резкостью.
Но священник не обращает внимания на это восклицание, и смотрит на доктора. Шрамы, оставшиеся на лице священника после болезни, багровеют. Но прозрачные глаза заставляют доктора Гейзе опустить голову.
– Все! – подчеркнуто повторяет священник.
– Конечно же, все, – смущенно шепчет доктор – но пришло время что-то сделать, Фридрих.
– Страх! – внезапно вмешивается в их разговор голос женщины.
Она выходит из-за стойки, делает несколько шагов по комнате, в сторону окна, через которое виден дом напротив.
– Страх!
Она поворачивает лицо к посетителям, сидящим в углу, и оно выглядит совершенно иным. Узкие губы ее раскрыты. Волосы, которые были гладко и туго завязаны, освобождены и рассыпались по затылку и спине, словно эти слова освободили ее, и теперь она распрямилась поистине королевской осанкой.
– Страшно видеть такое!
Из всех обращенных к ней лиц, она выбрала побледневшее лицо доктора Гейзе. Две глубокие морщины пролегли по обеим сторонам его рта, и ужас замер в его глазах. В мгновение ока возникла молчаливая связь между ними. Глаза ее впрямую, открыто говорили ему:
«Вы – трус».
«Да, я! Да, я! – отвечали его глаза.
– Да, да, если бы не было в нас страха... – вмешался священник в этот безмолвный разговор взглядами, но не завершил фразы, как бы продолжая про себя...
– Да, если бы... – пробормотал доктор за ним.
Любой страх смешивается в его душе со звуками песен Шуберта. Песни эти звучали в добрых стенах отчего дома. Мать пела эти песни, отец аккомпанировал ей на фортепьяно. Они с сестренкой сидел на обитом синим бархатом диване, и слушал. Руки их покоились на коленях, а ноги раскачивались в такт пения матери. Но однажды смолкли все звуки. Он был тогда пятнадцатилетним, округлым, шутливым подростком, легким в общении с другими, да и с самим собой. Особенно напрягаться не любил. Его сестра Лизель, двенадцати лет, веселая, смешливая, полная жизни. Целыми днями прыгала и подпевала самой себе. Во время каникул они самостоятельно пошли в лес, около Берлина, купаться на озеро, поросшее зеленью, над которым висело объявления о том, что здесь опасно купаться. Лизель прыгнула в воду, веселая и смеющаяся, как всегда. Водоросли опутали ей руки и ноги. Она изошла криком, а он стоял на берегу и дрожал. Ужасный страх сковал все его члены, упал на него, как обломок скалы, душил его. Он не бросился в воду спасать сестру. Он видел ее тонущей, видел ее руки, вздымавшиеся над поверхностью, слышал последний ее крик о помощи, и не было у него сил избавиться от сковавшего его страха. Лизель утонула в том озере, никто его ни в чем не обвинял. Родители благодарили Бога, что он оставил им хотя бы сына. Так-то. Страх – божий подарок! С тех пор страх навсегда вошел в его душу. С тех пор он уклонялся от любых смелых и мужественных поступков. Страх охватывал его и сковывал все его действия и размышления, насылал на него тяжкие сны, унижающие его гордость, толкая на душевную необходимость доказать самому себе, что когда-нибудь, преодолев страх, он совершит нечто героическое. Но тут же это превращалось в насмешку и понимание, что никогда он не решится на такое. Из страха он не женился, не создал дома. Страх погнал его в только возникшую и еще опальную социал-демократическую партию. Обязательное государственное образование он завершил в восемнадцать лет. Любил, как отец, наигрывать на фортепьяно и сочинял мелодии. У него был низкий голос, и он мечтал о карьере оперного певца. Вместо всего этого поторопился вступить в социал-демократическую партию, и это было все равно, что окунуться озеро, в котором запрещено купаться. Теории и новые идеи опутали его душу, как растения опутали тело Лизель. Картина тонущей сестры в озере, где запрещено было купаться, всегда стояла перед его глазами, и это ужасное переживание не уходило из его души. Он присоединился к партии не только, чтобы бороться во имя экономических и политических реформ, не только во имя всеобщего голосования и отделения религии от государства, и даже не для того, чтобы скинуть кайзера и установить республику. Он пришел в партию, чтобы освободить душу от страха. Он пришел в отверженную и атакуемую партию, чтобы стать в ней героем. Социал-демократическая партия ни разу не дала ему шанса стать героем. Доктор продолжал улыбаться. Казалось, он посмеивался над стишком, начертанным на стене дома напротив кафе.