Детка
Шрифт:
(Да, посмотрим на ягодки. Над флорой и фауной еще успеем пошутковать. Главное теперь, что население, повально страдающее язвенной болезнью, может не страшиться ОРЗ: пусть кислотность подскочит до опупения, зато тонны витамина С пропитают все наши органы – не правоохранительные, конечно, а просто органы тела. Всякий раз приходится вдаваться в пояснения – тут уж никуда не денешься, потому что казенный, канцелярский и разговорный языки у нас перепутались, как хер знает что, и теперь для прогулки в соседний квартал вам придется брать с собой переводчика. Некоторым, конечно, это что в лоб, что по лбу, но правда такова – язык со страшной силой обогащается мета– и матолингвистически.)
Не кто иной, как сам Старик, встречает Уана, который держится весьма уверенно, однако, пожимая Старику руку, замечает, что собственная его рука холодна как лед. Наверное, виноваты кондиционеры, думает Уан. Само дружелюбие, Старик спрашивает своего подопечного, как ему нравится окружающее, чувствует ли он себя свободно,
(Мальчик мой, да ты с ума сошел! Ведь Старик упивается тем отвращением, которое вызывает.)
Пепита Грильете, раз и навсегда запрещаю тебе обращаться без моего ведома к остальным персонажам.
(Ну вот, уже и попреки. И это при том, что было обещано посвятить главу мне.)
А я что делаю? Ты думаешь, я уже все рассказала? Ты же сама, стоит мне немного разыграться, бьешь меня линейкой по рукам. Хорошо еще, если линейкой, а помнишь, как ты однажды ударила меня мачете? Конечно, ты у нас такая сознательная, не то что я. А я, между прочим, выкладываюсь как могу и уже геморрой с тобой нажила. Твоя, твоя эта глава, и именно потому, что ты прекрасно справилась со своей ролью – внутреннего цензора.
Старик умолк. Его собеседник по-прежнему не произнес ни слова. Молчание становится таким плотным, что его можно резать ножницами. Уан не сводит глаз с шефа, лицо его выражает полное недоумение: бровь удивленно вздернута, ноздри раздуты, точно у невинно пострадавшего, уши пылают, словно выслушали оскорбление, губы скорбно сжаты – то ли от горя, то ли их сомкнуло постоянное одиночество.
– Догадываюсь, отчего ты в таком недоумении. Я лично приехал искать доллар. Он у тебя? – спрашивает Старик с напускным равнодушием.
Уан нехотя соглашается, достает пачку «Вог» – сигареты тоненькие, манерные – и закуривает. Уже пятнадцать лет как он бросил курить, но по привычке всегда носит в кармане пачку любимых сигарет, отчасти из суеверия, отчасти, чтобы доказать себе, какой у него твердый характер – вот ведь, он может отказаться от дурной привычки, не прибегая к грубым методам, которые иного человека и с ума свести могут. Старик молча протягивает руку. Уан вкладывает в нее маленький белый конверт; стоящий рядом громила мгновенно выхватывает конверт и упругим шагом удаляется, чтобы проверить подлинность содержимого. Минуты через три он возвращается и утвердительно кивает. На лице Старика появляется самая мирная и самая что ни на есть лицемерная улыбка.
– Хорошо сработано, парень. Я в долгу не останусь. Можешь считать свою миссию законченной. Преклоняюсь перед твоим мужеством. По себе знаю, какие иной раз случаются переделки. Я сам попал в чертовски неприятную историю: вчера меня одновременно показывали по NTV и CNN, вечером, в пять минут девятого, и обе программы были заявлены живьем, в прямом эфире. Каково? По «Новостям» шел репортаж об Ассамблее народовластия, а по CNN – о собрании конгрессменов в Вашингтоне. В одно и то же время! Надеюсь, это прошло незамеченным. Или незаметным – как правильно?
– Незамеченным.
Рот Уана полон слюны – плюнуть, но он проглатывает ее. Не без горечи.
Они сидят на кожаном диване защитного цвета. От пронзительного голоса Старика в ушах Уана разрастается звон. Взгляд Уана следит за окружающим, точно видеокамера. Вдалеке кто-то из приглашенных оставил на столике рядом с резным креслом из черного дерева бокал «Кровавой Мэри». А вот фотография в позолоченной рамке под стиль рококо. На ней в обнимку, полные жизни, широко улыбающиеся, запечатлены XXL, Старик, а между ними – Луис. Дело происходит в горах Сьерра-Маэстры. Уан бледнеет, в глазницах – ощущение пустоты. Дрожащей сухости и пустоты, словно глазные яблоки выпрыгнули наружу.
– Что это за фотография? – спрашивает он, едва сдерживая бунтующее сознание и подсознание, которые рвутся наружу, готовые в один миг превратить его в политического заключенного или узника тюрьмы «Синг-Синг», закованного в пожизненные кандалы, как пелось в одной из песенок Хосе Фелисиано.
– А такой вот снимочек на память! Да, это Луис. – Старик продолжает как ни в чем не бывало, ласково поглаживая Уана по плечу. – Видишь ли, в чем дело: он так до конца и не поверил в нас. Оставим прошлое, какой с него спрос. Лучше подумаем о настоящем или о будущем. Единственный, кто может увековечить нас, это Сверхвеликая Фигура. Долгие годы мы вели борьбу. Идеологическую. Ведь если допустить, что у нас есть идеология, то она, безусловно, разная. Но в конце концов пришли к заключению, что надо идти на мировую. Интересы-то у нас общие. В конечном счете, после тысячелетних исканий, он достиг Источника Вечной Молодости. Выторговал у Эрнандо де Сото через Инес де Бобадилью. Он очень гордится этим и, думаю, сегодня же вечером поделится первыми результатами с журналистами. Мне лично он преподнес пузырек с РХБ – средством, которое было открыто в Институте Биотехнологии.
О чудесных свойствах этого средства свидетельствует само название: Расти Хер Большой. Кстати, решает все проблемы с эрекцией. Сейчас проводятся исследования женского аналога: РПБ.Прикусив зубами кулак, чтобы не закричать, Уан резко встает. Кровь из раны стекает по руке, слезы бессилия бегут по его щекам. Он чувствует себя невозможно одиноким, глупейшим образом связанным, загнанным в ловушку тремя своими семьями – здешней, нью-йоркской и семьей Старика. Ведь он согласился приехать за долларом исключительно ради того, чтобы защитить свою американскую жену и дочь, но, едва оказавшись здесь, в этом городе, он почувствовал, что с каждой минутой все сильнее привязывается к Куке и Марии Регле, быть может, потому что в большей степени ощущает себя должником последних – на самом деле первых, – как-никак он причинил им столько бед.
(Нет, я его одного не оставлю. Гореть мне синим пламенем. Кто прошлое помянет – тому глаз вон. Я ж тебе говорила: есть такие ужасные вещи, о которых лучше забыть и не писать никогда. Но раз уж ты об этом написала – обратного хода нет. Все или ничего. Всякие там меццо-тинто, полутона – для предателей. Лучше попросту смолчать, чем выскабливать подноготную или кляузничать. Но коли ты заговорила – вперед, и никаких гвоздей. Понятно, что ничего ты не добьешься, кроме как угробишь человека, уничтожишь его, сотрешь в порошок, выведешь на белый свет все его беды и пороки. Не вижу в этом никакой заслуги: зачем терзать бедолагу, раз уж он прирожденный бандит? И как только тебе взбрело в голову ни с того ни с сего показать ему фотографию убитого друга в одной компании с его приятелями или палачами, называй как хочешь. А второй-то, Старик, отпетый циник, несет всякие гадости, совершая одно и то же преступление дважды. Политика – дрянной советчик. Сколько раз я тебе твердила, чтобы ты в нее не лезла! Неужели после всего, что ты написала, тебе не стыдно глядеть на две другие фотографии, которые ты повесила перед собой в своем кабинете? Неужели, глядя на них, тебя не гложет мысль о том, что эти портреты – свидетели всего, что ты делаешь, что пишешь? Неужели ты не боишься, что два этих лика, два образа твоих любимых писателей лишат тебя своего покровительства и отвернутся от тебя, как только им наскучат твои попытки влезть в чужие жизни?)
Первая – черно-белая фотография с подписью Чанталя Трианы, сделанная в Гаване семидесятых. На ней Хосе Лесама Лима. Он сидит в каком-то залитом солнцем портале, правой рукой опираясь на миниатюрный столик, в наинаглаженнейшей гуайябере, с пузырьком антиастматической микстуры в кармане и сигаретой в левой руке. Вторая – прекрасный портрет Маргерит Юрсенар, выполненный Кристианом Львовски, другом Жана Маттерна, который и подарил мне этот запечатленный на фотобумаге ясный лик бельгийской писательницы: полуулыбка в обрамлении интеллигентных морщин, глубоко посаженные глаза, младенческая бездна рта, несколько седых прядей, наполовину скрывающих ухо, с мочки которого словно бы стекает жемчужная серьга. Любопытно, что именно жемчужина является центром портрета, как будто фотограф хотел намекнуть нам, что лик этот жемчужно чист, что душа писательницы – это жемчужина, извлеченная из самых глубоких глубей морских. Рядом – портрет моей матери. Просто чудо, что ты не упомянула о нем, моя дражайшая революционная совесть, в своем перечне возвышенных фотоперсонажей. Мама – далекая, недосягаемая. Мама улыбается, как могут улыбаться матери – радостно, светло. Радостно – оттого что им приходится жить отдельно от своих детей? Радостно – от ожидания плохих известий? Как бы то ни было мама всегда присылала фотографии, где у нее был неизменно радостный вид – может быть, так она успокаивала меня, просила не беспокоиться? Мама сидит на самом краешке дивана и, кажется, вот-вот упадет, так что мне, всякий раз, как я смотрю на эту фотографию, хочется поддержать ее. На ней зеленый свитер, который я принесла, нет, извините, надо учесть расстояние – конечно, привезла, –из Барселоны, купив его на Университетской площади, и коричневые брюки на молнии. По этой фотографии моеймамы в моейкомнатушке моейГаваны сразу ясно, что там холодно, по крайней мере, прохладно. За спиной у нее – мои книги и разные мелочи, которые, пожалуй, можно считать навсегда утраченными. Мама – причина всех моих бессонниц. Моя каждодневная греза. Вонзившаяся в сердце игла. Источник мужества. Мама научила меня саму быть матерью. Мы обречены оставлять в заложники если не детей, то матерей. Нет, мне не стыдно, и я не ерепенюсь. Впрочем, возможно, и стыжусь, и ерепенюсь разом. Но, глядя на эти лица, я также могу приходить в бешенство, испытывать боль или приливы отваги. Как правило, они глядят на меня с одобрением, но одновременно и с укором, потому что нет на свете ничего безупречного. Тем не менее они прожили свои жизни до конца, совершили то, что им надлежало совершить. И я должна посвятить себя своему делу. Меня просит об этом покойница – это она кричит моей глоткой. Я не должна молчать. Ненавижу тех, кто покорно жует удила судьбы. Однако вернемся к Уану – я вовсе не собираюсь забыть о его участи. Чудный голос нашептывает ему слова болеро: